Выбрать главу

— Лет десять тому назад, — продолжал первый, — подговорил меня кореш, и мы украли с ним два мешка овса. Суд. Два годика под Иркутском бревнышки валил. Освободили. Зло затаил на председателя колхоза. И в первую ночь по возвращении подпустил ему огонька. Сарай сгорел, а дом не успел — затушили. А через день-другой мы с ним встретились лоб в лоб, он из магазина выходил, пригласил меня в правление. Беседовал, обо всем расспрашивал, тащил из меня клещами каждое слово. А потом говорит: «Хочешь — трактористом?» Хоть и хотелось, но начал упираться. Но он уговорил. Весной уже сидел за рулем. Так и пошло. Человеком стал. Вот теперь бы, если б он мне встретился — покаялся бы, попросил прощения.

— У меня тоже, брат, история была не хуже твоей. Я тебе про свою жену расскажу…

Я заметил, что у этой черты, на самом острие жизни и смерти, пояснял Дышинский, люди часто хотят высказаться, а если надо, то и осудить себя, очиститься от прежнего груза. Оказывается, человеку не безразлично, каким уйти из жизни. Он и помирать, если придет черед, хочет честным, а не озлобленным. Но это относится к тем, кто постарше. А мы, молодые, только начинали жизнь, поэтому больше слушали, задумывались над рассказанным, а если и говорили, то больше об учебе, учителях, школьных товарищах.

Было между нами и общее — главное, что всех нас объединяло, молодых и пожилых, — боль за судьбу страны, за наших близких. И какие бы ни были условия, обстоятельства, в человеке всегда остается человеческое, святое чувство Родины. Лишен этого только подлец, трус да предатель.

В общем, на фронте не сладко. Пехотинец долго не воюет. Два-три боя — и нет его. По этому поводу солдаты о своей окопной судьбе часто говорили — наркомзем или наркомздрав. И ничего нет более откровенно-простого и естественного, чем это бесхитростное определение фронтового бытия. В этом, по сути дела, и состояла солдатская философия существования на самой передовой линии — выстоять или умереть. Другого не дано.

Мы понимали, что Дышинский не только вспоминал о том исключительно тяжелом периоде боев за Сталинград, но и стремился на этих будничных примерах приобщить нас, разведчиков, к фронтовому быту, психологически подготовить к боям, к встрече с врагом.

— Скажите, товарищ старший сержант, а на фронте страшно? — спросил кто-то из ребят.

— Конечно, страшно. Страх — он как корь. Ею почти все болеют в детстве, но, переболев, вылечиваются на всю жизнь.

Конечно, всем хотелось жить. Некоторые говорили: «Пусть убьют, но как хочется хоть одним глазком взглянуть, а какой будет жизнь после войны!»

Не исключением был и Дышинский. От сотен тех, кто вместе с ним две недели назад вступил на прокаленную огнем и распаханную осколками землю Сталинграда, остались единицы. Но погибшие своей смертью обеспечили успех, не пропустили немцев дальше.

Да и он был на волоске от гибели. В своем письме к матери Владимир делился: «Пробыл на фронте всего 15 дней. 31 октября был ранен. Очень и очень жаркие бои. Вся земля перерыта снарядами, бомбами, минами. Здесь я узнал, что такое война. Правда, нужно сказать, что особо выдающегося геройства не проявил, но всегда был самый первый. И это, может быть, спасло меня».

Так скромно писал он матери о своем участии в этих боях. А ведь мог бы рассказать о многом.

Так, например, 25 октября поредевшие в боях батальоны бригады перешли в наступление в общем направлении на север, вдоль Волги.

Дышинский не раз видел, как моряки перед атакой сбрасывали с себя солдатские гимнастерки, свое новое обмундирование, доставали из вещмешков и натягивали на себя тельняшки, сберегаемые как святыню, и, закусив зубами концы ленточек бескозырок, поднимались из своих траншей и в полный рост, упрямо, ощетинившись остриями штыков, шли вперед под огнем врага. Порой им не хватало солдатского умения, но отваги было не занимать. Команда «Вперед!» заслоняла со бой все. Она оставляла позади все прожитое ими, все личное. Они успевали только ободряюще и открыто взглянуть друг на друга, дескать, нам все нипочем! Сначала о ни двигались молча. Вражеские пули уж е косили их цепи. Молча идти им становилось тягостно, невмоготу. И крик «Полундра!» вырывался из их простуженных глоток, как стон, как прощальный плач, как вопль отчаяния и клич мести за погибших друзей.

Вместе с моряками ходил в атаки и Дышинский, не уступал им в смелости и дерзости. По-другому вести себя он не мог. Иначе он перестал бы уважать себя как человека. Ходил в атаку, собравшись в один нервный комок, выбросив вперед четырехгранный штык и готовый сойтись с врагом грудь грудью. И не раз сходился в рукопашной. Не всегда бежали от них немцы. Нет. Особенно на первых порах. Враги были тоже опытными и решительными солдатами. Они тоже выскакивали из траншей и тоже двигались цепью навстречу морякам. В эти мгновения было уже не до раздумий и переживаний. Но он, как и все, знал, что их не спасет никто и ничто, кроме собственной веры и собственного мужества. Святая вера и святая ненависть к врагу влекла их на смерть, на победу. Скорей бы, скорей. Чей-то голос, поселившийся в Дышинском, неодолимо звал его вперед. Он хорошо помнит, как навстречу ему приближался белокурый немец, тоже что-то неистово кричащий. Рукопашная… И штык, податливо вошедший в грудь врага…

Человек делается неузнаваемым. Он сам не свой. Бьют друг друга прикладами, саперными лопатами, стреляют в упор, иногда одновременно. Колют штыками в голову, грудь, живот — куда придется. Душат, катаясь по земле. И как ужасные звуки из другого мира, до сознания доходят крики, мат, вопли. Для войны и то страшно.

От всего пережитого Владимир несколько дней не мог спать, все вспоминал по ночам в госпитале этот рукопашный бой, и ему казалось, что он еще продолжается. А по ночам его будили крики сонных — мат вперемежку с «ура» и «мама». И все-таки он был благодарен судьбе, что с первых дней попал в боевую семью бывших краснофлотцев, где хладнокровие, выдержка и удаль ценились высоко. И кровь, пролитая в тех тяжелых боях им и его друзьями, не пропала даром. На этом участке фронта противник был измотан, вскоре прекратил атаки и перешел к обороне.

— Вот ты спрашиваешь, как я познакомился с Дышинским? Изволь, слушай. — И Андрей Пчелинцев, теперь располневший, кряжистый сибиряк, затянувшись папироской, долго не выпускал дым. Закашлявшись, Пчелинцев слегка отвернулся в сторону, глаза его прищурились, словно он прицеливался, долго сидел молча и наконец заговорил: — Мы тогда располагались в Бекетовке. Там же был штаб нашей бригады. Часть разведчиков разместилась в доме Хлебниковых, находившемся рядом то ли с пекарней, то ли с хлебозаводом. Сам поселок Бекетовка располагался под горой, километрах в трех от переднего края. Положение было тяжелое, напряженное. Приход в то время в нашу роту Дышинского, с пополнением отобранных в стрелковых батальонах солдат и сержантов на место выбывших из строя разведчиков, как-то прошел незаметно.

После каждой проведенной операции командиром роты проводился разбор поиска, вскрывались и обсуждались допущенные промахи и ошибки. Несмотря на то что Дышинский был, как мы считали, новичком в нашем деле, он живо принимал участие в обсуждениях, стараясь докопаться до истины. За его дотошность, критические замечания к студенческое прошлое (к тому же стало известно, что в армию он ушел со 2-го курса института) Володю, с легкой руки Феди Антилова, прозвали Академиком. На это он не обижался, но и не отзывался на прозвище.

В ноябре нам долго не удавалось взять «языка». Тогда в роту прибыл начальник разведотдела 7-го стрелкового корпуса Герой Советского Союза майор Ватагин. Собрали всю роту разведчиков. Его разговор с нами был далеко не лицеприятный, и в конце беседы он в сердцах произнес: «Люди, не щадя жизни, гибнут в боях, а вы не можете взять «языка», боитесь поцарапаться! Вам верят, на вас надеются. А человеческое доверие — это, если хотите знать, и готовность умереть за других. Данные о противнике командованию нужны как воздух. — И он провел ребром ладони по шее. — Нам необходимо знать, что там происходит в «котле» у немцев».