Ты был бы замечательным директором, окружи ты себя самостоятельными людьми. Окружи ты себя людьми, которые имели бы смелость остановить тебя, возразить, настоять на своем. Но ты окружил себя «своими». А «свой», если взглянуть из будущего, из перспективы, быть может, больший враг, чем «чужой». Именно от «своих» идут беды, до которых «чужие» просто не позволили бы тебе дойти.
Заканчивая, я не могу не сказать о «страдающей» стороне, о людях затона. А где вы, дорогие товарищи, были? Шепотком обсуждали норов директора завода? Утопили для острастки директорский катер?.. Ну, а члены парткома, завкома, депутаты поссовета, народные контролеры — почему же молчали вы?.. Да, знаю, знаю: одни готовились к какой-то отчаянной, не на жизнь, а на смерть борьбе с директором, другие полагали, уж коли привалило такое счастье, появился активный, боевой, радеющий за процветание Воскресенского затона руководитель, — надо терпеть. Докуда терпеть, земляки дорогие? Пока вашего директора не снимут?.. У вас две крайности: либо снять, либо дать полную свободу действий. И то и другое у вас хорошо получается. Но ведь, дорогие мои, народовластие — это не то и не другое, а это, когда «вместе». Это когда вместе и вы и директор. Только из такого соединения может выйти здоровый толк. Только в таком сочетании определяющим становится не «хозяин», не «работник», а прекрасное слово «товарищ». Однако, для того, чтобы так было, нужна смелость не дать себя превратить в «работника», нужна твердость, чтобы коллективно взять в ежовые рукавицы «хозяина», нужны усилия, чтобы сохранить себе — свое достоинство, а затону — самоотверженного директора. Только эти честные, суровые, товарищеские усилия есть тот способ жизни, при котором легко дышать.
Алексей Бочуга
Я уже пил чай, когда с газетой в руках вышла на веранду мать. Села, сгорбилась, сосредоточенно посмотрела куда-то в угол.
— А я думала, ты Курулину друг.
Была в ней какая-то каменность. Она никогда не говорила о своих болезнях, не жаловалась на усталость, не терпела разговоров о возрасте. Для нее было необходимостью чувствовать себя равноправно с любым.
— Сколько директоров до Курулина было? И каждому мы задавали вопросы: почему мы не живем, а гнием? И они толково нам отвечали, почему у нас по-другому не может быть. А Курулин пришел и сказал: может! И будет!.. И ведь, действительно, уже кое-что сдвинулось, да ты и сам об этом в своей книге писал: и озеленение, и дома новые, и асфальт, и клуб-теплоход, и порядок во всем... Да разве дело в том, чтобы все было, Леша! Чтобы жизнь не стояла — вот что для людей главное. А с Курулиным у нас стронулась жизнь! — Она помолчала, редко шмыгая носом. — Семьдесят процентов населения в нашем поселке пенсионеры. Что мы до Курулина были? Валежник!.. А Курулину и мы, старики, стали нужны. За людей нас принял! Поклон великий ему за это.
Так ни разу и не взглянув на меня, она снова горестно ушла взглядом куда-то в угол.
— Нашелся человек, которому до нас есть дело, так ты приехал и его погубил. — Мать заплакала. Слезы текли по ее каменным морщинам. Она загородила лицо узловатыми, искривленными пальцами. — Подлец ты, что ли, я не пойму?
Мы посидели в невыносимой тишине. Болезненно обострившийся слух стал улавливать, как шуршат, расправляясь, листья яблонь, с которых солнце сгоняло росу.
— Господи! Ты чего голый чай-то пьешь?! — опомнилась мать. — Сейчас я блинчиков тебе напеку.
Вытерев глаза передником, она тяжеловесно пошла в чулан разжигать свои керосинки.
— Досиди уж как-нибудь до вечера, — погремев посудой и судорожно пошмыгав носом, сказала она и вышла из чулана, держа перед собой корявые, обмазанные тестом руки. — А там, стемнеет, потихоньку уедешь. Чемодан я сама на пристань могу снести. А ты — мимо бани и берегом Волги: никто не увидит...
Я обнаружил, что уже давно с крайней осторожностью держу в руке анодированный под сусальное золото подстаканник, из которого криво торчит граненый стакан. Я бережно поставил его на клеенку. Казалось, становится нечем дышать. Я посмотрел сквозь окна на волю и увидел, как по верху забора, тяжело балансируя, пробирался раскормленный кот. У меня было такое ощущение, будто во мне расстреляли душу.
2
— А вы кто такой? — вдруг повернувшись, бесцеремонно спросил меня Самсонов. Это был плотный, грубовато-уверенный, начальственного вида мужчина с ореховой лысиной и с жирными золотыми шевронами на рукавах кителя.
— Тот самый журналист, — лаконично сказал за меня Курулин. — Из Москвы. Алексей Владимирович Бочуга.