— Я подразумевал? — Его непробиваемость привела меня в слепое бешенство. Я ничего не видел, кроме его выпирающего, сухого, синевыбритого подбородка, недоуменно-весело задранной брови и сбитой на затылок благополучной новой фривольной шляпы. — Я не подразумевал! — сказал я, приближаясь к нему вплотную. — Я знал! — Ах, в том-то и дело, что ничего я не знал. Я рассчитывал отыскать среди песков Средней Азии небритого, молчаливого, скрывающего свое директорское прошлое дизелиста и подарить ему продолжение жизни — возродить его, подняв за шиворот и вернув к борьбе. Не вдаваясь в подробности и не вымогая благодарностей, показать ему газетную заметку, дать понять, что все для него кем-то уже сделано. И ему, получившему необходимые жизненные уроки и имевшему время их осмыслить, остается встряхнуться и на новом витке вернуться к прерванной, к загнанной в подполье, оставленной жизни. Но оказалось, что ничего не было прервано и никакого подполья не было. Было напряженное восхождение, и теперь этому преуспевающему молодцу и сказать невозможно было, во что я всадил последние пять лет и почему так затянулось мое сидение над повестью и киносценарием. Да потому что не высокой литературой был озабочен, а составлением служебных записок и докладных. И знал бы кто, какая это работа — заставить встретиться министра с главным редактором газеты, который в данном случае выступал не столько в качестве главного, сколько в статусе члена ЦК и депутата Верховного Совета. И каких усилий стоило поставить любезное и дружеское согласие главного и министра на практические рельсы. И какое отчаяние меня охватило, когда министр, несмотря на всю свою любезность, дал команду «прокачать» варианты на вычислительной машине, и в ее память, или во что там, я толком не знаю, ввели параметры четырех месторасположений будущего завода, сравнительно оценивая обеспеченность людскими ресурсами, удобства материально-технического обеспечения, кооперации и вывоза готовой продукции, степень пригодности отчуждаемых земель для сельскохозяйственных угодий, наличие профессионального костяка, вокруг которого нарастет будущий коллектив, энергообеспеченность, наличие базы стройиндустрии и так далее и тому подобное. И каким ошеломлением, вот уж поистине как бы перст божий, было указание равнодушной, крутящей свои бобины вычислительной машины, что преимуществами отличается Воскресенский затон. Для измученного человека в этом было нечто высшее, реализация акта веры. Но был еще Самсонов, заместитель любезного, решительного и демократичного министра. И в Самсонова мало было верить, надо было его убедить. И будь я человеком злобным, я бы выложил, как неприязненно передернулось лицо Самсонова, когда я свернул разговор на него, на Курулина. Глядя в прозрачные глаза Самсонова, я уж подумал: «Все!». Шевельнул я в нем занозу личного оскорбления, совершенной по отношению к нему лично непотребности — как раз то, что он предпочел бы не ворошить. И тогда, когда он вскипел, снова заговорив о проектировщиках, а я сказал, что вот тут бы и использовать твердость характера и бескомпромиссность Курулина, наделив его ролью заказчика (то есть директора еще не существующего завода), Самсонов на мгновение задумался, как бы споткнулся об эту мысль. И, оскорбившись этим, вскипел окончательно: «Да поймите же вы, Алексей Владимирович, что я не могу, и не хочу, и не имею морального права рекомендовать почти на тот же самый пост человека, которого я сам же и снимал. Не верю я ему!» — сказал Самсонов. «Да верите вы ему, Владимир Николаевич! А волков бояться — в лес не ходить». — «Вы мое мнение слышали!» — отрезал, поднимаясь, чтобы на прощание пожать мне руку, Самсонов.
Преодолев в себе ощущение тупости и бессилия, я взялся за эпистолярный жанр. Первое письмо я написал Александру Александровичу Севостьянову, который был заместителем министра до Самсонова и с которого, собственно, и начался весь затонский сыр-бор. Я обращался к нему письменно не потому, что он был далеко (он как раз был в Москве), а потому что знал, что на бумаге я умею быть более убедительным. Я жал на то, что экстремизм Курулина был вызван как раз недостаточностью, материальной неподкрепленностью его, то есть Севостьянова Александра Александровича, решения и что сейчас, когда дело приняло государственный размах, то и Курулину уже нет нужды в самодеятельности. Учтя ошибки и получив возможности, он будет именно тем директором, который надобен. Который необходим! Я жал на то, что этот выбор будет не просто удачен, но — уникален!.. Импозантный, сереброкудрый Александр Александрович принял из моих рук и прочитал мою депешу с выражением брезгливой улыбки на свое длинном, карминном лице. Как у Самсонова было чувство личной неприязни к Курулину, так у Александра Александровича было чувство такой же личной неприязни ко мне. Пытаясь склонить Александра Александровича к воздействию на Самсонова, я в любезной ему, изысканно-острой манере подсовывал ему мысль о том, что речь, собственно, идет не столько о Курулине, сколько о том, решится ли Самсонов построить затон по-настоящему хорошим. А Курулина пусть он рассматривает как приносимую ради этого жертву, подкинул я. Севостьянов смотрел на меня, по-птичьи округлив глаза, не мигая, и я почувствовал, что не в силах преодолеть застывшее в нем чувство личной оскорбленности. «Уважаемый.... э-э... Алексей Владимирович, — сказал своим глубоким актерским голосом, — обличая недостатки Курулина, вы не увидели, что они суть и его достоинства. Замечу далее: чем значительнее достоинства человека, тем сильнее его... э-э... скажем так: своеобразие! Придя ко мне, вы тем самым признались в незрелости понимания вами жизни. И в чем эта незрелость, я, в меру сил, вам объяснил». Он поднялся, и мы распрощались.