Мы с Курулиным пошагали к вагончикам.
На песке уже было расстелено что-то длинное, для сидения и лежания пирующих были кинуты с обеих сторон вытащенные из вагончиков и закрытые одеялами матрацы. Уже разливалось по глиняным горшочкам какое-то густое желтоватое среднеазиатское молоко, уже пластались длинные, знойно-желтые хорезмские дыни, уже перекладывались помидорами и скрипучим синеватым луком кусочки нафаршированного мяса, уже щипали свежего сазана, готовя кушанье «хе», «министры», уже разделывал полутораметрового черного вяленого черноголовика своими бугристыми руками Иван, уже вился и сдергивался ветром ароматный дымок над жаровней, где, тесно наставив шампуры, готовил шашлыки Имангельды. Пяток «уазиков» вразброд стояли под чинком. Сползла по расщелине, упираясь в пыль всеми тремя ведущими, вездеходного типа орсовская бортовая машина. И таскал к морю то, что должно было холодиться, бывший начальник затонского ОРСа, а теперь начальник ОРСа экспедиции Виталий Викторович Мальвин, по детскому прозвищу Крыса, с черным протезом вместо левой руки, неприметный, аккуратный, маленький, с повадками тихого зверька, человечек, мой вроде бы друг с 1942 года и вместе с тем совершенно посторонний для меня человек. Стоя у кромки воды, приносимое Мальвиным сторожил, чтобы не унесло волнами, Дима Французов, чья тонкая выгнутая фигура испанского танцора была отчетливо видна на фоне белой тесноты прибоя. Сняв из кузова бортовой машины, Сашко торжественно нес к банкетным кошмам привезенное, видимо, персонально для Курулина свое кабинетное кресло. С чинка еще спускались машины со свободными от вахты буровиками и геологами из поселка. Ветер плотно облепливал белые и цветные рубахи на мускулистых молодых телах.
И все это было для меня чужое. И особенно чужим был управляющий трестом Василий Павлович Курулин, по случаю приезда которого, по всей видимости, и копошился весь этот праздничный муравейник.
У меня было ощущение личной катастрофы. Я чувствовал, что утратил некую высоту, с которой мог судить других людей. Моя биография закончилась, и я сам положил себе предел. Конечно, я и сейчас мог судить, как может судить какой-нибудь замызганный стоялец у пивного ларька, наблюдающий идущих мимо хорошо одетых деловитых людей. И он им может крикнуть вслед что угодно. Но кому нужен такой его суд? Я представил себя в образе такого стояльца и недобро повеселел. Всю жизнь держал себя как бы взнузданным: то для меня нельзя, другое — непозволительно. А сейчас мне все было дозволено. И все мне, влачащемуся по земле, было простительно. Утратив право судить, я приобрел право существовать как попало. Без вожжей, без оглядки. Передо мной открывались широкие перспективы. Моя нездоровая веселость достигла степени бешенства. И вслед за этим — обрыв, тишина. И я понял, что я решился. Я понял, что, чего бы мне это ни стоило, я вырвусь из ямы, в которую свалился по милости Курулина.
Я решился на этот шаг, еще не зная, как он будет выглядеть практически. Но главное, что — решился! А мозг уж сам выработает решение, подсунет то, что я должен осуществить. И от меня требуется одно: каким бы странным, постыдным или губительным ни показалось мне найденное решение, я его должен осуществить.
Я нервно и теперь уже как-то совершенно по-другому повеселел, выпрямился и огляделся. Море бодро ревело навстречу моей веселости и будущей дерзости. Мы с Курулиным обогнули вытянувшийся по песку пиршественный стол и пошли к тому месту, где стояло кресло, позади которого, положив руки на спинку, в позе ожидания стоял Сашко.
Курулин сел в кресло, и все стали садиться и валиться на матрацы. Курулин с приязнью оглядел всех, покосился на Мальвина, который таскал теперь из моря все, что там холодилось, многозначительно поднял и сломал бровь, вызвав оживление, посмотрел на меня и с улыбкой сказал:
— Нет, я чувствую: это место Алексея Владимировича Бочуги.
Все рассмеялись, оценив шутку. Курулин пересел на матрац, а я сел в кресло и стал невидим, так как все взгляды были устремлены на Курулина, который устроился подо мной.
Внутренним усилием я взвинтил себя на привычную высоту и оглядел свое хозяйство. В моем хозяйстве имелось море, и яркий шторм наполнял ветром рубахи буровиков. И был Курулин, достигший какой-то высшей начальственной и человеческой кондиции. И было чувство, что я его потерял. Еще была хроника, в центре которой зияла дыра. И по краям этой дыры виднелись всякие второстепенные накопления, вроде оазиса Имангельды, или истории Димы Французова, или моего заточения в сарае, или эпизода, связанного с перетаскиванием тракторами неразобранной буровой вышки, когда мы с Сашко шагали рядом с лезущей по пустыне платформой, и от напряжения, ответственности, от трусости он, свежепобритый, оброс белой щетиной прямо на моих глазах. Все это заиграло бы, если бы имелось главное. А без главного все это было мусор, досужие наблюдения человека, который неизвестно зачем болтается в пустыне.