С озабоченным видом Ольга села ко мне на койку, взяла в руки миску какой-то желтоватой простокваши и приготовилась меня с ложки кормить.
Только что озлобленный, я постыдно и жарко растрогался. Я отобрал миску, сел на койке и, пересиливая себя, стал есть.
— Постарел-то как! — сидя на койке, сказала она сама себе. — Господи, а ведь как я в вас была влюблена! — Она покачала головой и задумалась.
— Ну теперь-то это, слава богу, прошло?
— Да, — сказала она. — Прошло. — Она усмехнулась. — Я, главное, — за вас беспокоюсь!
«За меня тоже нечего беспокоиться», — подумал я. Она была «чужая», — вот каким был для меня ее главный признак. Она была мне более чужая, чем просто любой чужой человек.
— Вы же знаете, как я вас люблю, Ольга!
— Зачем издеваться?! — Она заплакала, но тут же вытерла слезы, улыбнулась. — Вы думаете, просто было поймать тут для вас курицу?! — сказала она капризно. Вздохнула. — Пойду работать!
В окно я увидел, как она идет к конторе экспедиции, — вскинув голову, оскорбленно.
2
Запаниковал Солтан Улжанович, вызвал меня по связи. Я кое-как перешел улицу, стал шутить, примостившись к рации, сказал, что для журналиста происшествие — хлеб, высмеял его предложение вывезти меня вертолетом, сказал: все! привет! еду на буровые! И тут меня снова стало тошнить. Вышел из конторы экспедиции и упал на заборчик грудью. Сотрясение мозга, что ли?
Как во сне, дотащился, лег.
— Зачем лежишь? — Распахнув дверь, в проеме стоял местный охотник Имангельды. В коротких красных телячьих сапожках, с наборным ремешком на узкой талии, стройный, широкий в плечах, Имангельды производил впечатление царственной своей осанкой. Врожденное благородство было в чертах его резкого, как бы вставленного в узкий кант бородки, лица. — Помирать будешь?
— Нет! — вырванный из бредового забытья, дико отперся я.
— Тогда вставай! Хочу тебя лечить.
Выставив ногу, сложив высоко на груди руки, Имангельды бесстрастно понаблюдал за тем, как я обуваюсь, и, ничего не сказав, вышел. Хватаясь за стену, я вышел за ним. За стандартным, ничего не ограждающим палисадником стоял его мотоцикл.
Поселок Пионерский представлял собой, собственно, одну улицу. Мы проехали между двумя порядками типовых двухквартирных коттеджей, мимо используемой как радиоантенна буровой вышки, мимо схваченного расчалками «моего» самолета, в лицо ударил горячий ветер, под колеса бросилась покрытая разводьями кустарниковой травы пустыня, я ухватился за скобу коляски — и тут мы приехали.
— «Черный юрта» название, — сказал Имангельды, направляя мотоцикл по идущей вниз корявой рытвине.
Мы съехали на галечное дно неглубокого ущелья. Вздымающиеся со всех сторон глинистые отвесные обрывы оставили нам лишь огромный лоскут неба и затканное слепыми иглами солнце. Ущелье было с плоским дном, примерно двухкилометровой длины и формой походило на галошу. С носка галоши сполз язык песка, погребший под собой пятнадцатиметровые обрывы. Мы с Имангельды стояли как раз в том месте, где он остановился. Имангельды сказал, что перед нами оазис.
— Где оазис? — спросил я, щурясь от сухого галечного блеска.
Имангельды содрал сапогом длинную верхушку песчаного бугорка и обнажил белый ствол бывшего дерева.
— А вот!
Я снова глянул вдоль ущелья и теперь заметил сотни таких бугорков. Еще я заметил на галечном дне галоши гряды, свидетельствующие о том, что здесь некогда струилась вода.
— Мой отец делал оазис, — сказал Имангельды. — А я теперь костер из его труд делаю, шашлык хочу кушать... — выпрямившись, вскинув голову, Имангельды посмотрел на убегающие вдаль песчаные бугорки. — Дрова отца хорошо горят.
Он сказал это безо всякой интонации. Я сам должен был наполнить горечью его слова.
— В 1957 году оползень сошел, долина умер. Отец на это посмотрел — не захотел дальше жить.
Он показал мне осыпавшийся глинобитный дом на уступе ущелья.
— Дом моего отца, — сказал Имангельды.
От жары я совсем расклеился, мозг ломило, и в глазах сыпалась какая-то слюда. Потом я ощутил словно бы прикосновение прохладной материнской ладони, в глазах протаяло, я услышал шелест листвы, журчанье воды, и мне показалось, что прохладное ласковое Подмосковье приняло мое скорбящее тело... Я очнулся и увидел, что не в Подмосковье — здесь, в кремнистой, сухо посверкивающей, шуршащей песком пустыне, шумят листья и журчит, растекаясь, голубая вода. За отрогом, на котором стояли останки дома отца Имангельды, открывалось длинное голубое озеро, убегающее вдоль глинистого сухого обрыва. И, в свою очередь, прижимаясь к нему, уходил в даль каньона молодой сильный оазис: яблони, грушевые, персиковые, гранатовые, сливовые деревья, урюк, акация и тутовник лениво шелестели, словно пересчитывали свои листья. Под деревьями чугунным узором лежала тяжелая черная тень.