Выбрать главу

Ланской в эту минуту как раз шел по мостику, перекинутому над дорогой саженях в десяти внизу. Тут ведь что главное? Тут главное — правильно оценить мостик. Не поскользнуться, не упасть, не разбиться. Любой визит императорской фамилии чреват происшествиями. Положим, известных, организованных анархистов в Рамони нет. А сумасшедших? А тихих сумасшедших? Тихих-то тихих, а ну как взбесятся?

Вот тут-то и простор для мастера, и еловый бор для кабинетного жандарма. В еловом бору, окружённый тёмными деревьями, всяк потеряется, а потом будет жалко оправдываться, мол, кто же мог знать. Но оправдания никому не нужны, оправданиям цены нет. Мастер же, летая бесшумным филином над вверенной ему территорией, хватает любое подозрительное существо: мышь, так мышь, голубя, так голубя. Не брезгает ни червями, ни улитками. Всё в дело сгодится. И в нужный час поляна чистая. Некому выскочить ни из-за пенька, ни из-за кустика.

До такого мастерства ему, штаб-ротмистру Ланскому, расти да расти. Крылья пока маловаты. Держат плохо. Но он постарается. Он научится летать свободно и непринужденно.

Ланской ещё в гимназические годы выработал привычку думать о себе в третьем лице, это ему нравилось, придавало мышлению объективность и отстранённость.

Мостик был невелик, пятнадцать шагов — он посчитал точно, сначала в одну сторону, потом в другую. Совпало.

Мадам Харитонову он заметил сразу, как только она вышла из-за высокой живой изгороди, что заканчивалась на расстоянии прицельного револьверного выстрела (вот и ёще одно местечко, куда нужно будет поставить надёжного человека). Мадам запыхалась, волосы выбились из-под шляпки, но в её возрасте, который Ланской тоже знал точно, двадцать четыре года, это было простительно.

— Я так спешила, так спешила — на ходу начала оправдываться она.

— Успокойтесь, Настасья Львовна. Переведите дыхание. Полюбуйтесь видами, — Ланской и в самом деле не сердился на учительницу. Понимал, что забот у неё не меньше, чем у него. Цена забот, правда, другая.

Мадам Харитонова стала осведомительницей по зову сердца. Это случается, и случается чаще, чем можно представить, читая передовых русских писателей. Просто если буйна головушка захочет пойти к анархистам-разрушителям, так мастей у анархистов много, и во всякую вход открыт, ломать не строить, лети, мотылёк, на манящий огонёк. А в хранители запросто не попадёшь, с улицы путь заказан. Не числом превозмочь стремимся, нам жертвенных голов не нужно. Но, бывает, попадёт в огонёк мотылёк, но полностью не сгорит, испугается и начинает кричать «спасите!» да «помогите!». Да и как не кричать, когда его, опалённого, раздавить хотят за ненадобностью свои же братья-анархисты, мол, дело лишь тогда свято, когда под ним струится кровь. Тут этого мотылька и подобрать нужно, и простить, и пожалеть, и спасти. А уж он, мотылёк, отблагодарит.

Мадам Харитонова тем временем отдышалась, непослушные волосы отправила под шляпку, и повернулась к штабс-ротмистру спокойно и даже слегка величественно, как и полагается учительнице народной школы.

— Да, я поговорила с ребятами. Прямо сейчас. Они глазастые и смышлёные, и если чего-то не заметили, то почти наверное и замечать нечего.

— И?

— Никаких новых собак, тем более, больших, в Рамони не замечали. Скорее, наоборот.

— Что значит — наоборот?

— Пропал Уголёк, пёсик. Со двора Париновых, что живут на Речной.

— Большой пёсик?

— Нет, не очень. Со спаниеля. Только не спаниель, а дворняжка. Дети его любили, он забавный, весёлый. Бегал днём по улице, а к вечеру возвращался во двор. Сторожить. Ночью преображался, лаял на прохожих, а от такой собаки большего и не ждут.