— И могу я предположить, — продолжал Нафан, — что в твоем сне мудрейший из царей Соломон разгневался так же сильно, как в свое время отец его Давид, и сказал: «Как ГОсподь свят, человек, что сделал это, должен умереть, потому, что нет у него сострадания»; на что отвечаю я царю, что дело легко поправить, если отказаться от прихоти сделать Лилит, наложницу Эфана, наперсницей дочери фараона.
Я поздравил Нафана с его великим пророческим даром и умением глубоко проникать в человеческое сердце.
— Ты глупец, Эфан, — сказал Нафан. — Даже если бы я выдумал притчу в десять раз лучше и трогательнее, чем история об овечке, и рассказал ее Соломону, то он послал бы меня ко всем чертям. Отец его Давид был поэтом, обладал силой поэтического воображения, и поэтому считал, что находится в особых отношениях с БОгом: как избранник ГОспода, но в то же время и слуга БОжий, призванный отрешаться от всего в служении Святому делу. Царь Давид мог представить себя бедным человеком с его единственной овечкой. Но этот?.. — Нафан сплюнул, — …этот лишь подражатель, тщеславный, без озарения, сны его посредственны, стихи пусты, преступления — результат трусости, а не величия. Он жаждет признания и поклонения. Он должен постоянно доказывать свою значимость. Вот он и собирает: золото, строения, войска, иностранные миссии, женщин. Ему нужна твоя Лилит. Он хочет доказать себе, что не только мудрее тебя, но и лучше как мужчина.
Нафан преобразился — воистину пророк БОжий. Но огонь его был недолговечен. Что бы не побудило его на минуту восстать против царя Соломона, оно улетучилось, и он снова стал ничтожным, жалким человеком.
— Никому не повтори моих слов, Эфан, — умолял он, — я буду отрицать, что говорил их, буду утверждать, что это ты внушил их мне, буду клясться, что это были твои мысли, которые злой дух ГОсподень перенес в мою голову; ибо мозг мой — лишь сосуд, который ждет, чтобы его наполнили.
Я сказал, чтобы он не волновался, встал и ушел восвояси.
Дочь фараона прибыла в Иерусалим с огромной свитой; караван верблюдов вез золото, драгоценные камни, тончайшие ткани, одеяния и благовония; она привезла с собой и множество женщин, которые за ней ухаживали. Царь Соломон встречал ее у городских ворот со всеми своими вельможами, с барабанами и трубами, цимбалами и всевозможными рожками, так что шум этот можно было слышать в противоположном конце Иерусалима. Народ сбежался к воротам, толпился по обеим сторонам улицы, ведущей к дворцу и радостно приветствовал принцессу, воздавал хвалу мудрости мудрейшего из царей и власти его, — все это было разучено заранее с помощью слуг Ванеи, сына Иодая, и левитов.
Эсфирь, жена моя, сказал:
— Настало время одевать Лилит.
Лилит вымылась и умастила себя маслом; волосы ее, уложенные Хулдой, теперь блестели подобно глади озера Кинареф. Ей подкрасили ресницы и губы, а щеки нарумянили пудрой, чтобы вернуть бледному лицу прежний цвет. Лилит положила пучочек мирры меж грудей своих, что были словно две молодые косули-близнецы, и обрызгала себя розовой водой, смешанной с корицей. Она надела зеленые и ярко-красные одежды и сандалии из мягкой кожи, которые подчеркивали изящную форму ее ступней. Все это время лицо ее оставалось застывшим, взгляд ничего не выражал, так что она больше была похожа на раскрашенную куклу, чем на живую женщину.
Главный царский евнух Аменхотеп прислал за Лилит свой паланкин. Она села в него, и ее унесли. Я шагал рядом, чтобы провести с ней эти последние мгновения, а еще потому что Аменхотеп возложил на меня ответственность за нее, пока не окажется она у него в руках в царском дворце.
Мы прокладывали себе путь сквозь толпу, возвращавшуюся со встречи дочери фараона у городских ворот и у дворца. Однако я не видел ни людей, ни носильщиков паланкина: я уставился на красную бахрому, чтобы не смотреть на Лилит, мою наложницу, которая любила меня и которую я предал ради сомнительной милости царя Соломона и его недолгой благосклонности.
Но милостию ГОспода, да восславится его имя, я обладаю даром как бы со стороны наблюдать за собой даже в минуты душевных потрясений, что очень полезно, если не хочешь потерять способности мыслить. Я понимал, как неприглядно выгляжу, торопливо семеня рядом с паланкином, но понимал и то, что был узником своего времени, неспособным презреть его условности. Человек подобен камню, пущенному из пращи в неведомую цель. Что может он сделать, кроме как попытаться, чтобы его мысли хоть немного пережили его самого, остались как знак, пусть и невнятного начертания, для грядущих поколений. Я попытался это сделать.
Да оценят меня соответственно этому.