10 февраля 2014
Перевод: несколько основных принципов, о которых можно было бы и не говорить
Я перевожу не для того, чтобы сделать произведение французским. В переводе меня интересует как раз обратное: сделать так, чтобы наш язык, французский, показался как будто немного иностранным; привить ему такие формы, такие воспоминания, каких у него раньше не было. И чтобы по-французски эти заимствования прозвучали в полный голос, показали все свои возможности, насколько это вообще выполнимо.
В переводе французский язык должен чувствовать себя не то чтобы иностранным, — а таким, будто ему задали хорошую встряску, и он удивился: смотри-ка, оказывается, можно это сказать вот так, как еще не говорил ни один французский писатель. Да, можно. Но это же не по-французски… Да, не по-французски. А можно вообще не сравнивать ни с каким французским писателем? Да, и это можно. Что бы там ни говорили критики, я, воссоздавая жестокий стиль Достоевского, не превращаю его в Селина; я пытаюсь придумать, как бы он, на мой взгляд, написал по-французски, а писал-то он по-русски, для русских читателей, и, когда писал, плевать ему было на то, что его станут переводить.
Ни Шекспир, ни Достоевский, ни другие писатели не обязаны под нас подстраиваться? Нет, это мы должны искать к ним дорогу. Наше дело — узнать их и признать…
Не знаю, в какую эпоху живу. Не знаю, что такое современная литература. И что такое наше время? Ведь время перевода, время памяти — это не только дни или годы, это и пространство: путь от одного отражения к другому, от одного отзвука к другому. «Нет, никогда ничей я не был современник», — написал Мандельштам. И Господи, как же это правильно.
Перевод позволяет человеку выбрать, чьим современником быть. Постараться, чтобы зазвучал голос каждого автора — или то, что вам кажется его голосом. И я не желаю знать, что в современной французской поэзии нельзя всерьез писать рифмованным стихом, потому что был Рембо и так далее (хотя и в самом деле был Рембо и так далее). Я сам, когда пишу стихи, не рифмую (только сонеты пишу в рифму). Но, честно говоря, переводить Данте не терцинами, по-моему, просто бессмысленно. Я не утверждаю, что стоит только его перевести терцинами, и все, перевод удался. Я говорю, что терцины — это условие sine qua non, без которого перевод не состоится. Самое первое условие, но, само собой, далеко не единственное. И то же самое с онегинской строфой.
Вот говорю я все это — а что толку? Глас вопиющего в пустыне…
26 июля 2015
Пушкин во французских переводах Цветаевой
Я нашел текст, который написал в 1987 году, о французских переводах, сделанных Мариной Цветаевой. Перечитав его тридцать лет спустя, я понял, что, за вычетом стиля, все это я мог бы повторить и сейчас. Вот этот текст.
Для меня французские переводы Цветаевой — трагическая тема, более трагическая, чем все ее творчество, которое трагично по своей сути, как и ее судьба. Но здесь приходится говорить о полном крахе и о полном одиночестве.
Как появились эти переводы? Это одиннадцать стихотворений. Они были сделаны в 1936–1937 годах, когда в СССР отмечали сто лет со дня смерти Пушкина. Дело в том, что не только СССР, но и эмиграция чествовала Пушкина, и во Франции были устроены торжества по этому поводу — в присутствии всех писателей-эмигрантов, они собрались почти все, и ожидалось, что Поль Валери произнесет речь. Нужно было познакомить его с творчеством Пушкина: Валери, естественно, его не читал (я имею в виду стихи). И Цветаева решила, что попробует перевести на французский несколько любимых с детства стихотворений, перевести само свое детство, и не для одного Поля Валери, а вообще — для Франции. И она послала ему эти переводы. Валери, если я правильно помню, ей даже не ответил. И в 1937 году об этих стихах так никто и не узнал. (Одновременно она писала по-русски прозу: «Мой Пушкин» и «Пушкин и Пугачев»).