Там, где у Цветаевой безусловные удачи, кажется, что текст весь выстроен на основе звукописи: она начинает с самых верхних нот — то есть с открытых гласных («Adieu, Espace des espaces!») и находит слова, подчас весьма далекие от оригинала, но они гораздо ближе к нему, чем это бывает в «нормальном» переводе, к которому мы привыкли. Так, пушкинская строфа:
У Цветаевой звучит так:
и заканчивается восклицательным знаком, которого в русском оригинале нет, как нет и восклицательной интонации (вообще, восклицательный — это знак, близкий самой Цветаевой, а не Пушкину). Здесь основа стиха, если коротко, состоит в том, чтобы пройти путь от -i- (в слове «pays») к гласным -è- и -а- (которые можно считать более-менее близкими по звучанию). A «belles fables» здесь звучит, если можно так выразиться, как хиазм (симметричная фигура-перевертыш) по отношению к «vaste mer» (bElles fAbles-vAste mEr), и такой же перевертыш представляет собой сочетание «inÉnarrAble» и «j’ai tAnt souffErt». И эта система ассонансов усиливается, словно вторым голосом, симметричной системой аллитераций: перекличка согласных звуков -р- и -b-, а еще - f- и - v-, из-за которой «vaste» напоминает нам о «faste», а за «souffert» слышится «ouvert» — эти слова-отзвуки, проступающие в подтексте, делают стих крепким, а перевод — бесспорным.
Цветаева воспроизводит не только ритм и звуковую материю стиха, но и его структуру, и ямбические приливы и отливы, в которых можно отыскать жанровые истоки этого стихотворения — в данном случае, это романс.
Цветаева, как и в своих собственных русских стихах, доводит все до крайности, иногда — почти до срыва. Так в этой строфе слово «inénarrable» оправдано лишь ритмом и звуком (а значит, оправдано!), хотя оно очевидно относится к другому миру. Сюда оно вписывается с трудом, буквально втиснуто насильно, оно одновременно и звучит и не звучит — это слово Цветаевой удалось укротить.
В один миг читатель получает представление о Пушкине: да, поэт, который подви́г переводчика на такую кристальную точность звука, причем с такой легкостью, словно не затрачивая никакого труда, может быть, только… Но как его опишешь? Эпитеты здесь бесполезны — они уступают место иной очевидности: этот поэт просто есть, и больше ничего не скажешь. Другие переводы, в которых нет ошибок, натыкаются на эту стену: как перевести поэта, который не говорит ничего? «Да он банален, ваш Пушкин», — писал Флобер Тургеневу. И в самом деле, почитайте современные французские переводы из Пушкина — почти во всех сталкиваешься с худшим из грехов переводчика — банальностью.
Цветаева доказывает, если это еще нужно доказывать (а я думаю, очень даже нужно), что стихотворение нельзя перевести, не вернувшись к тому интуитивному поиску, который позволил ему сложиться из чего-то, что было до слов, — из первичной словесной материи, из их звукового поля.
Только в этом пространстве могут существовать такие формулы:
хотя в русском тексте сказано не совсем это:
Кстати, тут Цветаева позволила себе роскошь — не поставить восклицательный знак там, где он есть у Пушкина.
В этих переводах поэт обретает буйный нрав своих предков. Мы слышим Пушкина-«африканца». Конец стихотворения «Свободы сеятель пустынный» звучит как удар кнута:
И мы инстинктивно чувствуем: да, это — Пушкин. Цветаевой было достаточно отказаться от обычного для того времени стиля: чувства меры, приглушенности эмоций — ей нужно просто быть собой, чтобы перевод получился.
14
Букв.: Чтобы вернуться в твою страну прекрасных сказок, / Ты отправлялась в дальний путь по морю. / Несказанная, непередаваемая боль — / Я так плакал, я так страдал!
15
Букв.: Как я любил твое безразличие, / Твою хищную повадку, твой медленный ритм, / Силу твоих порывов, / Безмерность твоей тишины.
16
Букв.: Паситесь, о блаженные толпы! / Честь стаду ни к чему. / Нож мясника или ножницы стригаля — / Это, увы, и все, что вам нужно. / Ярмо, подходящее для пустых голов, / И удар бича, которым вас гонят.