«Умерли ли миллионы евреев мученической смертью во имя прославления Господа?
Большая их часть погибла, не имея никакого понятия об этом.
Значит ли это, что они умерли напрасно, став бессмысленными жертвами человеческого скотства, проявляющегося на протяжении всей истории?
Была ли Катастрофа ничем иным, как следствием деградации человечества, которая может вызывать лишь притупленную боль и бесконечную скорбь?
Или, может быть, за непредставимым унижением Катастрофы есть какое-то страшное величие и великолепие?
Я имею в виду не только героизм и стойкость борцов Варшавского гетто и еврейских партизан.
Я имею в виду, что в более глубокой перспективе Катастрофа является следствием столкновения в гигантских масштабах полярных ценностей: нравственности и языческих культов, святости жизни и апофеоза войны, всеобщего равенства и превосходства немногих избранных, поисков истины и жизнестойкой инстинктивности, тяги к справедливости и восхваления инстинктивных импульсов, предвидения истинного общества равных и перспективы общества господ, правящих рабами.
В век демографического взрыва и расовых войн, когда в нашем распоряжении имеется все для обеспечения либо Золотого века, либо уничтожения всего сущего, будущее человечества зависит, по-видимому, от выбора между двумя возможностями: либо установление истинно справедливого общества, либо подчинение тирании сильных.
Иными словами, стал ли Освенцим вечным предупреждением или лишь первой остановкой на пути к истреблению всех рас и самоубийству человечества?»
Тальмон, слишком хорошо знавший тайные пружины, двигающие историей, не был склонен к оптимизму в оценке перспектив дальнейшего существования homo sapiens. Не верил он и в исторический детерминизм. И акцентировал это в своей лекции о Катастрофе:
«Некоторые считают, что Катастрофа явилась неизбежным этапом в еврейской истории — родовыми муками национального возрождения или, иными словами, ценой искупления. Я лично не в состоянии понять этот тезис. Я никогда не смогу поверить в ангела-хранителя Израиля, потребовавшего оплатить национальное возрождение миллионами жизней».
Тем же летом 1973 года, готовя к печати третий номер журнала «Ами» с первой публикацией поэмы Венедикта Ерофеева «Москва-Петушки», мы с Левиным искали автора, который мог бы соседствовать с создателем этого шедевра без ущерба для своей репутации. И нашли. Пришлось перевести и включить в номер лекцию Тальмона, чтобы избавить журнал от резкого крена в сторону гениальной прозы.
Две выдающиеся личности новейшей еврейской истории принадлежали к старой интеллектуальной элите польского еврейства: Тальмон и Бегин. На их сходство многие обращали внимание. Оба отличались личным обаянием, склонностью к патетике, ораторскими и литературными способностями, обостренным восприятием истории, высокоразвитым чувством справедливости. И одного, и другого окружал романтический ореол. И оба были либералами скорее английского, чем еврейского склада.
Яаков Тальмон родился в 1916 году в маленьком еврейском местечке на севере Польши. Поляки здесь не жили, поэтому в местечке не было антисемитизма. В детстве он восхищался изысканностью польской литературы и романтическим трагизмом польской истории.
Отчужденность от польской культуры пришла вместе с осознанием своего еврейства.
В 13 лет вступил в молодежную сионистскую организацию «Ха-Шомер ха-цаир», но через год ушел из-за ее атеистической направленности.
В 15 лет отказался от религии. В Палестину Тальмон прибыл в 1934 году. Учился в Еврейском университете на горе Скопус. Изучал историю, философию, иудаизм и классическую филологию. Все общавшиеся с ним уже тогда чувствовали творческий заряд, скрытый в провинциальном пришельце. Своего преподавателя, увлекавшегося перечислением дат, Тальмон спросил не без иронии:
— Мы изучаем историю или коллекционируем марки?
В 1937 году молодой историк занялся якобинской диктатурой. И тут начались «московские процессы», ставшие поворотным пунктом в его эволюции и мировоззрении. Ленинская гвардия кончила в дерьме и в позоре. Революционеры, уничтожившие старый мир, сами вышедшие из недр казнимой и ошельмованной ими русской культуры, получили пулю в затылок.
Тальмона поразило сходство между якобинцами и большевиками. «Кто предал русскую революцию? — задавал он себе вопрос. — Обвиняемые или обвинители? И как могут совмещаться чудовищные злодеяния с универсальной идеологией, провозгласившей конечной своей целью создание самого рационального и справедливого общества?»