Она поджала губы; носовые хрящики напряглись, заострились, выделив и без того четкие линии скул.
— Ты сейчас такая красивая.
Опустив веки, она посмотрела в сторону.
— Держи хвост морковкой, наша тачка уже на подходе. Сейчас поедим, перебьем невезуху, и такой джекпот словим — до самого Харькова.
На самом деле хорошо бы, а то я уже задубел до смерти. Приплясывая и греясь движением, я вспоминал Венину байку про то, как он юннатом был, в зоопарке:
…и достались мне лошади Пржевальского: приходить ежедневно, наблюдать не менее трех часов. А хрен ли их наблюдать, если они стоят как вкопанные и только помет роняют. Раз в час топ-топ-топ к кормушке, веник схрумкают, и в исходное. Хоть бы кто «и-го-го» сказал для разнообразия.
В общем, отстоял я раз. Честно. Три часа на морозе. Как Левий Матвей: «Текут минуты, а смерти все нет». Открыл потом в метро тетрадку блокадными пальцами, а там: «15.30. Ледяной ветер. Не прячутся, стоят порознь. 16.00. Продолжают стоять. 16.15. Все там же. 16.30. Стоят, не шелохнутся. Ветер шевелит гривы. В 16.38 экшн — маленькая кобыла произнесла «тпрхф-ф» и покакала. 17.00. Стоят, не двигаются. 17.04. Все еще стоят. 17.11. Стоят, падлы!!!» И так до шести тридцати.
Да пошло оно! Прочитал я за неделю пару монографий и р-а-аскошный отчет отгрохал. Батя мой, рисовальщик великий, такими его зарисовками снабдил — все отпали. Фас, анфас, профиль, каждое копыто в отдельности — притом что он их и в глаза не видел, фотки только посмотрел в книжке. Втиснул я между картинок текст, пожамкал страницы, типа возле вольера писал, утюжочком разгладил и в папку подшил. Гран-при!..
Потом Саньку Сильвера вспомнил — как он на констатацию ездил, и к нему родня с ножом к горлу пристала: реанимируй! А Саня им доказывал, что уже поздно: вот, глядите, трупные пятна — сам Иисус не возьмется. Нет, орут, спасай, он еще теплый! Ну, Санек и брякнул: так ведь, говорит, и утюг не сразу остывает…
— Слушай, что ты все время улыбаешься?
— Да так, вспомнилось кое-кого. А что?
— Смотришься со стороны странно.
— Унылое лицо у живого так же неуместно, как веселое у покойника.
— Ты б на себя в зеркало посмотрел. Неудивительно, что никто не останавливается.
Клюется — чувствует, что не брошу. Стандартный вариант: хорошая, пока все хорошо.
Ты приедешь ко мне?
Да даже и думать забудь!
Алая, вся в наклейках, легковуха рывком перекинулась от осевой, замерев прямо напротив. Тютелька в тютельку — протягиваешь руку и открываешь, не сходя с места.
Мужик. Черный, худой, остроносый. Взглядом — куда?
— Харьков.
Жестом — садись.
Сели. Крохотный руль, каркас гнутых труб и ремни, будто на истребителе. Профессионал. Рванул — в кресло вдавило. Стрелка вправо: сто двадцать… сто тридцать… сто сорок, легко, как перышко, и четко, как по бобслейному желобу. Сто пятьдесят. Он бросил взгляд в мою сторону:
— Затянись.
Затянул — как с машиной слился.
— К полету готов, сэр!
Улыбка прищуром, взгляд в зеркало. Руку назад — на ста пятидесяти! — двумя движениями стреножил Яну.
— Давит.
— Знаю.
Лаконичный, как царь спартанцев. Только я наладился потрындеть, как был остановлен жестом: после, сударь, после! На ста шестидесяти он склонился к торпеде, прислушиваясь и работая газом, — асфальт влетал в лобовое, второй раз за день холодило под ложечкой.
— Страшно?
Я кивнул. Стрелка, увлекшись, обнюхивала отметку сто семьдесят.
— Ничего.
То и дело включался антирадар; гаишники, оставаясь с носом, появлялись только минут через пять. Миновав по всем правилам Запорожье, полетели к Днепропетровску. Над белыми полосами разметки густел мрачный, концентрированный сумрак. Горели фары. В огромных щитах мелькали желтые отблески. Я сидел, радуясь тому, что пристегнут к уютной машине.
Взлетели по лепестку на развязку. Неподалеку попыхивали разряды, и деревья, соря ветвями, умоляюще тянули к нам рваные руки — через поля, неотвратимый, как конница Чингисхана, мчался дождевой шквал. Леса вдоль обочины волновались, полоща сучьями; у них еще было сухо. Мы уходили с гарантией, но гроза, наступая по всему фронту, загнула фланг, встретив нас прямо в лоб.
Обрушилось, ливануло, забарабанив россыпью в крышу. Видимость — ноль, и он сбросил до семидесяти, выпутываясь из потоков воды.
Тянуло в сон.
— Я подремлю, можно?
Он кивнул: валяй. Вот все бы так, черт возьми!
— В Харькове где?
Я посмотрел на Яну — спит.
— Железнодорожный вокзал.
Только глаза закрыл — и уже дома, на станции, в форме, расписываюсь за приход. Виола мне за опоздание выговаривает. Сметанин с Егоркой на вызов выходят.