– Когда женщине говорят, что у нее добрые глаза или, например, пышные волосы, это значит, что ничего лестного о ней сказать нельзя, – объяснял Оресту дедушка Арик. – Поэтому никогда не говори девушке, что у нее красивые глаза, это оскорбительно. Хочешь сказать комплимент, говори, что она вся красивая – целиком, без изъятий. Но с комплиментами тоже будь осторожен. У девушек богатое воображение. Скажешь что-то из чистой любезности, а она вообразит бог знает что. Имей в виду, влюбленная девушка – это бомба пострашнее ядерной. Если, конечно, влюбленность не взаимная.
Но все это казалось Оресту старческими разговорами, никак не связанными с реальной жизнью. На практике выходило, что Любушка ничего такого собой не представляла, а под горячую руку могла и навалять – пусть даже только словесно. Если так, то с какой же стати уделять ей особое внимание? Вот он и не уделял.
Жизнь тем временем шла своим чередом. Они закончили школу, Орест поступил в юридический, Любушка – в медучилище. Потом ее долго не было видно, кое-кто даже думал, что она умерла. Но на самом деле она не умерла, а просто уехала к мужу – что, согласитесь, не всегда одно и то же. Потом Любушка развелась, снова стала Кóпьевой и возвратилась в родительскую квартиру. Волин опять стал время от времени встречать ее во дворе и говорить «привет!», как в старые, школьные еще годы.
Хотелось бы, конечно, сказать, что со временем Любушка расцвела, сделалась интересной женщиной, и холостой Волин даже стал на нее заглядываться. Но, увы, ничего такого не случилось: Любушка не расцвела, осталась такой же, как и была в школе, только вместо первого размера лифчика стала носить третий, а глаза у нее сделались еще более жалостными, как будто на глазах ее душили теперь не одного щенка, а целый выводок. И так бы, наверное, он и ходил мимо нее до самой старости, если бы однажды вечером Любушка вдруг не остановила Волина прямо во дворе, где она сидела на скамейке, дожидаясь, пока старший следователь вернется с работы.
– Орик, ты ведь в Следственном комитете работаешь? – спросила Любушка. Вид у нее при этом был непривычный, то есть не жалостный, а озабоченный.
Ориком звала Ореста бабушка. Он был Орик, а дед был Арик, хотя на самом деле деда звали Аркадием.
– В Следственном комитете, – подтвердил Орест, с удивлением разглядывая озабоченную Любушку.
– А я в клинике, – сказала она, – старшей медсестрой.
– Круто, – кивнул Орест, и тут же слегка устыдился своей реакции, потому что ничего крутого не было в профессии медсестры – ну, разве что для эротических фильмов хорошо.
Но Любушка не снималась в фильмах и не стала размениваться на мелочи, уточняя, что круто, а что нет.
– У меня к тебе серьезное дело, – продолжала она, наморщив лоб. – Присядем?
Они присели на скамеечку и присели как-то неудачно, оказавшись слишком близко. Впрочем, Волин ничего не почувствовал, кроме легкого неудобства, а Любушка, кажется, не почувствовала и этого.
– Я тебе расскажу одну историю, а ты уж сам решай, что делать, – сказала она.
История оказалась действительно любопытной.
Некоторое время назад к ним в клинику пригласили работать одного хирурга, по фамилии, скажем, Конопатов. Он не был мировой знаменитостью, но был широко известен в узких кругах. В соцсетях он не отсвечивал, но профессионалы его знали. Причем мнения о нем у разных людей сильно расходились – от гения до бездарности.
Так или иначе, доктор Конопатов начал работать в любушкиной клинике. Правда, перешел он с условием: вместе с ним приходит и вся его команда – от анестезиолога до медсестры. Условие, конечно, было немножко странным. Но сейчас вообще странное время: все сошли с ума на командах, таскают их за собой, как близких родственников.
– В принципе, понять это можно, – заметила Любушка. – Профессионалов почти не осталось, особенно среди тех, кто моложе пятидесяти.
Из этого короткого замечания Волин понял, что характер Кóпьевой ничуть не изменился, эта была все та же принципиальная девчонка, в которой доброта странным образом сочеталась с непримиримостью.
Так или иначе, с требованием Конопатова о переводе его людей согласились, тем более, что вакансий в клинике хватало.
Как уже говорилось, доктор, несмотря на свою известность, держался скромно, почти незаметно. Единственное, чего он терпеть не мог, так это обсуждения его персоны и особенно – профессиональной деятельности. Тут хирург взрывался, как петарда, и начинал искрить. Опять же, ничего удивительного: люди стали страшно самолюбивые и болезненно ранимые – куда ни плюнь, всюду у них травма.