– Да, святой отец, вполне достаточно…
Солнце наконец-то вынырнуло из-за горизонта, и в покои епископа хлынул яркий, режущий покрасневшие от бессонницы последних дней глаза Афанасия.
– Да, ты не знаешь, что я тебе предназначил, но все-таки я спрошу тебя еще раз: пойдешь ли ты по дороге, которую я открою тебе? Каков твой ответ, сын мой?
Слова с трудом пробивали себе путь сквозь гортань бывшего императорского телохранителя, но все же – пробивали. Епископ был неплохим психологом. Если бы этот разговор состоялся не в тот момент, когда Афанасий второй раз в жизни чувствовал себя осиротевшим, хоть и свободным, а несколькими днями позже, когда острое чувство потери близкого человека сошло бы на нет, сменившись тупой болью от утраты, а радость обретения собственного пути стала бы нестыдной и зримой – и ответ был бы совершенно другим.
Но Николай вовремя подхватил выпавший из мертвых рук Константина флаг.
И ответ прозвучал.
Именно такой ответ, какой епископом и ожидался:
– Да. Распоряжайтесь мной, святой отец.
– Вот и хорошо, – сказал епископ с максимально возможной лаской в голосе. Он не сдержался и удовлетворенно потер друг о друга поеденные подагрой кисти. Глаза его сверкнули красным, и он, отвернувшись, поспешно прикрыл их веками.
Дело было сделано. Или, во всяком случае, ему было положено желаемое начало!
– Как тебя звали до крещения, сын мой?
«Он ведь знает ответ, – подумал Афанасий, глядя в глаза новому принципалу. – Он все обо мне знает!»
– Сервий, отец мой…
– Хорошее имя. Отныне забудь имя «Афанасий»! Сервий! Ты будешь зваться только так, потому что с этой минуты официальная церковь не имеет к тебе и делам твоим никакого касательства. Ты никогда не был крещен. Ты никогда не переступишь порога храма для молитвы или покаяния. Но… Служить и защищать Церковь – это твоя святая обязанность. Жить для нее и молчать об этом. С сегодняшнего дня и до конца времен… Амен!
Николай протянул Сервию свою руку с раздутыми от болезни суставами и красноватой нездоровой кожей, пахнущую лекарственными притираниями и хворью. На безымянном пальце блестел черным камнем массивный перстень.
Бывший императорский телохранитель склонился в поклоне и на мгновение замер, застыв губами над кольцом.
Но только на мгновение.
Так и не подняв на епископа глаз, чтобы не передумать, он приник к черному камню в поцелуе…
Глава 4
Ночью с севера задул ветер.
Здесь, на высоте, дыхание прохлады ощущалось сильнее, чем внизу, но Иегуда знал, что и в лагерях, светившихся кострами и факелами у подножия горы, осаждавшие вздохнули с облегчением. Луна выросла лишь до половины и еще не давала достаточно света, но ее холодные блики уже гуляли по поверхности Асфальтового озера.
Если подойти к южным стенам крепости, то с обрыва можно было бы увидеть, как светятся сторожевые огни на здании порта, а справа мерцают на вершине горы костры римского лагеря, разбитого на господствующем плато. Море плескалось невдалеке от подошвы горы, оставив между густой от соли водой и бурыми, громоздящимися друг на друга камнями узкую полоску суши с пробитой между скалами то ли дорогой, то ли тропой.
От ночного холода заломило спину, заныли суставы, и Иегуда, кряхтя, заковылял по тропинке, ведущей на верхнюю террасу Северного дворца. Когда Ирод Великий строил Мецаду на месте полуразрушенной хасмонейской[28] крепости, его рукой явно водил Бог. Даже по прошествии стольких лет со времени его смерти дворцы твердыни вызывали восхищение красотой планировки и прочностью строения.
Иегуда невольно расправил плечи, представив себе царя Иудеи, так никогда и не ставшего Царем иудейским, идущего той же дорогой, что сейчас шел он. Только Ироду не пришлось бы пробираться к входу в свои покои в неверной полутьме факельного мерцания.
Он шел бы в окружении своей идумейской стражи, молчаливой, суровой и жестокой, как сам царь, и над головами рабов-факельщиков разрывали бы тьму десятки клубков огня. Охрана бы ступала решительно, но мягко – говорили, что Ирод не выносил громких звуков и металлического бряцания, поэтому доспехи идумейцев-телохранителей были подогнаны идеально. Царь шагал бы в окружении живой стены (в последние годы он практически никогда и нигде не передвигался без охраны), мимо входа в Западный дворец и нынешнего здания синагоги, бывшего тогда всего лишь хлевом, поворачивал бы направо, к складам, и офицеры бы расступались перед маленьким отрядом, когда он вступал на территорию гарнизона, превращающую Северный дворец в крепость внутри крепости.
Иегуда ковылял вдоль бывших казарм и складов, промежутки между двойными стенами которых до сих пор были плотно, словно мышиные норы ворованным зерном, забиты припасами: кувшины с пшеницей, чечевицей, завяленными фруктами и овощами, оливковым маслом, туши овец и коров, многие из которых хранились здесь уже не один десяток лет, соль, кадки с медом…
Если что и могло погубить осажденных, то никак не голод и не жажда. Воды в цистернах и еды в кладовых при экономном расходовании хватило бы на много лет.
Путь вел Иегуду мимо здания бань (некогда роскошных, украшенных сложными орнаментами по штукатурке), в которых теперь коптили наскоро сложенные очаги…
Осажденным нужно было готовить себе пищу, и некогда роскошные термы с их двойными полами, выложенными керамической плиткой, как нельзя лучше подходили для устройства кухонь.
Попавших в осаду было много для сравнительно небольшой крепости, возведенной на плоском плато на вершине горы, – раньше гарнизон не превышал двух сотен человек, нынче здесь ютилась целая тысяча. Много для того, чтобы расположиться с комфортом, но слишком мало для того, чтобы выстоять при серьезном штурме. Что значит тысяча человек против многотысячного римского войска, обложившего Мецаду со всех сторон?
Да, будь в крепости тысяча воинов, а так… Не войско, а с миру по нитке! Женщины, дети, жалкие остатки тех, кто оборонял Ершалаим, несколько чудом уцелевших отшельников из Кумрана…[29] Последователи Иегуды Галилеянина – непримиримые сикарии, последователи Иоанна Гискальского и Шимона бен Гиоры,[30] плененных Титом при взятии Ершалаима. Просто пришлый сброд, достойный позорной смерти по любым законам – еврейским ли, римским ли, разницы не было. Убийцы, грабители, беглецы, философы, отшельники – пена, вынесенная войной в Мецаду, сейчас стояли здесь, под снарядами римских баллист, плечом к плечу с ревнителями-зелотами, сикариями и просто теми, кто видел смысл жизни в том, чтобы последний римлянин покинул землю Иудеи или умер.
Они, конечно, были разными по убеждениям и целям, но одинаково жестокими и к своим, и к чужим, – потому что давно уже не видели разницы между своими и чужими. Они настолько привыкли к крови на своих руках, что не существовало в мире миквы,[31] способной очистить их от греха. И свидетелями тому были восемь сотен евреев, жителей Эйн-Геди,[32] павших от рук своих соплеменников.
Иегуда вздохнул.
Нет больше Эйн-Геди, никто не скрылся в благословенных ущельях, никто не спасся от мечей сикариев Мецады, никто не спрятался, как некогда прятался в этих пещерах молодой Давид от царя Саула. Там, где на тысячах дунамов[33] колосились злаки, где многие сотни овец и коз находили себе пропитание, где бальзамовые деревья сочились драгоценным соком, нынче носятся только дикие козлы и газели, да грозно рычат в ночи леопарды и ливийские кошки до сих пор таскают по скалам обглоданные человеческие кости.
И надпись на полу в тамошней синагоге уже никого не испугает:
Если кто раздор меж людьми вызывает, Или ближнего в глазах иноверцев порочит, Или что-либо у него похищает, Или тайны города раскрывает иноверцам… Тот, кто взором Своим объемлет землю, Взыщет Он с такого человека, И с потомства его… Истребит Он его с лица земли, Народ же скажет: Амен и амен! Села!«Грозен наш Бог, – подумал Иегуда, шагая все размашистее и легче. – Грозен Иегова и никогда не забывает обид. Только слишком часто смотрит в другую сторону, когда одни, восславляющие его имя, творят беззаконие над другими, верующими в него, Единого.
И когда горел Храм – небеса не разверзлись, и с хлябей небесных на пламя не пролился обильный дождь.