— Всем здоровья и душевной стойкости, — войдя в палату, привычно проговорила Надя.
— И тебе здоровья, Наденька. До чего ж приятная женщина: мать умирает, а она, — откуда силы берутся, — всегда с улыбкой, руки проворные, так и мелькают. И нас не забывает — где поможет, где посочувствует. Муж у нее такой обходительный. Души не чает в Наденьке.
Спиной чувствуя присутствие Нади, Юра неторопливо, скрывая волнение, возился в сумках, раскладывая гостинцы.
— Ой, я вижу, и вас навещают. Ваш сын?
— Нет, Надюша, — племянник. Познакомься, познакомься, может, пригодится и он тебе на какое дело. Иди, Юрик, тебе тоже пора. Небось Нюра заждалась, еще приревнует, — тетка закашлялась.
Юра медленно развернулся. Стараясь справиться с дрожью в голосе, смог лишь выдавить из себя:
— Добрый день.
«Она похожа на сытую кошку», — Юра разглядывал Надю тщательно, стараясь запомнить каждую частичку ее облика.
— Я узнала тебя. Значит, Нюрка есть. Что, и дети народились? Слава Богу. Видишь, все как у людей. И я могу не беспокоиться: повзрослел мой «хлюпик», глядишь, и на человека станешь похожим. Нюрке-то не рассказывай о своей «дури»: вешаться да с моста прыгать… Уйдет. — И, не меняя выражения лица, Надя бросила напоследок: — Пока, я домой. К семье и нормальной жизни.
Все вернулось. Снова мешала дышать липкая непереносимость жизни. Юрий шел быстро, почти бежал, не разбирая дороги, не видя прохожих.
Тошнотворный скрежет эхом проник сначала в желудок, потом в сознание. Мысли, разорванные в клочья, равнодушно остановились: тот самый перекресток…
Больничные койки покинули в один день и умершая мать Надежды, и поправившая здоровье Юрина тетка. Тогда же оставил земные хлопоты Юрий.
Юрий и Надина мать были похоронены в один день на разных кладбищах.
Несуразность Конца Юрий не осознавал. Скудный эгоизм «вновь пришедшего» раздосадовал многих. Призрак понимания проявил лишь Владимир. В знак солидарности.
Владимир, покинувший земные дела первым из них, любил философствовать.
«A bove majore discit arare minor»[2], — с этой фразы начинал Владимир будничные перебранки. В своих деяниях он каялся частями. В отличие от Юрия, Владимир любил каяться. И там, и здесь. Каждая доза покаяния облекалась в стройное учение либо философского, либо теологического характера. Думаю, он не очень-то отличал одно от другого. Я знал его еще по земным делам. Там он слыл болтливым и невежественным.
Владимир оставил после себя униженную жену сына и двух дочерей. И еще он искромсал сердце и душу Лены. Удивляло смирение, с которым она сносила его жестокость.
Сдружило их детство, усадив за одну парту на долгие восемь лет. Лену он считал дурой, но с мозгами. А это можно использовать.
Неосознанно Владимир старался найти тот критический порог, после которого терпению Лены придет конец и она отодвинет плечо, надежное и теплое. Ничуть не бывало. Казалось, жизненные испытания закаляли ее, делая глупее и глупее.
«Ишь, как расселись: ноги-то, ноги — вместе, врозь, вместе, врозь. Ловко получается: мужик ноги раскинул, баба, наоборот, сдвинула. Будто боится, что прямо здесь, в метро, при всем народе к ней под юбку полезут. И как по заказу сидят вперемежку: он, она, он, она… врозь, вместе, врозь, вместе…» — Володя смотрел на сидящих напротив. Вагон покачивало, мысли убаюкивали. Володя любил метро.
Полудремотная расслабленность дорисовывала картинки, в которые Володя ярко и непристойно обрядил противоположный ряд: «Какой-то узор, в самом деле. Почему, когда просто рядом сидят, то есть задница к заднице, то и ноги касаются ног их внешней частью. Мужик и раскрывает ноги так, что рядом другому мужику не сесть. Обычно влезает баба. С другого края — опять мужик. И опять ноги врозь (благо, в штанах — на людях-то).
Другое дело, когда он на ней. Здесь, уж все по-другому: у нее — ноги раздвинуты, а у него вместе. И правильно. Иначе — не войдешь в нее „с удобством“…»
— Молодой человек, подвиньтесь, пожалуйста.
— Садитесь, садитесь, я выхожу, — Володя, краснея, засуетился к выходу.