В кабине Сташевский окинул рассеянным взглядом растерзанную физиономию Грехова и, будто ничего не произошло, сел в кресло. Вошел невозмутимый Диего Вирт, прищурился на «раненого» и, сказав: «Герой», — сел рядом с командиром.
— Гравистрелок, — произнес вдруг Молчанов таким извиняющимся тоном, что Грехов вытаращил глаза. — Простите меня, Святослав! Я обязан был предупредить, простите.
На него было жалко смотреть, и Грехов почувствовал к нему если не расположение, то во всяком случае уважение. Наверное, это действительно мужественный человек.
— А-а… — сказал в ответ Сташевский безмятежно. — Сам виноват — обязан был помнить.
Он повернулся к аппаратуре связи и вызвал Станцию.
Долгое время, пока ориентаст прощупывал небо, видеом связи лишь мерцал тусклой голубизной, потрескивали динамики приемного устройства, да пощелкивал автомат помех, пробуя разные частоты. Наконец видеом мигнул, разгорелся, и в нем постепенно проявилось такое знакомое Грехову усталое лицо с чуть вздернутым носиком и умоляющими глазами. Он замер.
«Полина! Полина… Любовь моя и жизнь моя… и боль моя… Я сильный человек и ко многому привык в этом щедром на сюрпризы мире, но я слабею, если тень отчуждения — иногда кажущегося — появляется в твоих глазах, былая уверенность покидает меня, как кровь израненное тело… Человек жив человеком, и пусть кто-нибудь докажет мне обратное. Я жив Сташевским, жив Виртом, всеми друзьями своими, но больше всего я жив тобой… Мы так и не поговорили на Станции, хотя Диего сделал все, чтобы мы встретились. Это, конечно же, он постарался, чтобы ты оказалась здесь, у Тартара. Не без ведома Сташевского, конечно. Хитрые и добрые друзья мои, вам не понять, наверное, что для Полины я только что воскрес. А до этого был год одиночества, год моей смерти, мнимой — для меня, настоящей — для нее…»
Диего покосился на окаменевшего Грехова и сказал:
— Привет связистам. Что нового, Полиночка?
Губы Полины зашевелились, но звука не было. Видеом подернулся рябью помех, очистился, и вместо женского в него вплыло лицо Кротаса, с неправильными мелкими чертами, не слишком приветливое, с острым взглядом льдистых глаз.
— Новообразование, — сказал Сташевский в нос. — Через эпицентр нам не пройти, дайте кратчайший путь.
— Настолько нехорошо? — прохрипел динамик сквозь вой сопроводительной помехи.
— Не пройти даже с генератором поля, я смотрел. Укажите-ка поточнее, где мы застряли.
— Минуту… — Кротас скосил глаза в сторону и стал похож на камбалу с носом. — Вы сейчас… на северном склоне хребта, рядом с перевалом Серого Призрака. До корабля от вас всего восемьдесят два километра по прямой… Но если по этому перевалу не пройти, то кратчайший путь — через другой перевал.
— Другой — это Извилистый?
— Да.
— Благодарю… — задумался Сташевский. — До Извилистого где-то около ста километров? Многовато… Ну, а если через Торо-Оро?
— Ты же знаешь, там стоит…
— Город, знаю. Зато мы сэкономим чуть ли не полсуток. Это не так уж плохо, как ты думаешь?
За экраном заговорило сразу несколько человек. Кротас, отвечая, покачал головой и сморщился. Говорить и убеждать ему было трудно, он прекрасно понимал Сташевского, риск был велик. Но и Сташевскому принимать решение было нелегко, Грехов слишком хорошо его знал, чтобы не видеть этого.
— А нового ничего? — спросил Молчанов.
Кротас посмотрел на него одним глазом из видеома, качнул головой. Начальник сектора находился в худшем положении, чем они, — он мог только ждать.
— Придется идти через Город, — сказал Сташевский, подводя итог своим размышлениям, и добавил, как бы извиняясь: — Скоро утро, и, может быть, пробиться через помехи мы не сможем, так вы уж не слишком беспокойтесь… Сверху танк вам видел, вот и наблюдайте.
Кротас кивал при каждом слове, и лицо у него было какое-то несчастное, хорошо было видно, что он плохо отдыхал и едва ли ел, и Грехов подумал, что зря Сташевский упомянул о беспокойстве. Беспокойство — фундамент ожидания, а для людей на Станции оно стало основой существования. До тех пор, пока они не дойдут до корабля и не узнают, почему он молчит.