Когда шаги Яна стихли, Кари Сорьонен погасил лампу, снял очки и долго тер глаза. Руки подрагивали. Все-таки, врачи — страшно нервные люди.
24
Одеяло казалось тяжелым, он натянул его до самой макушки. Тощая, свалявшаяся, как шерсть бездомного пса, подушка постоянно куда-то уползала, но все это было ничто по сравнению с восхитительным чувством безопасности, которое захватило Мартина, когда он, задыхаясь, примчался в башню, в докторские апартаменты. Пока старательно, даже с аппетитом грыз сухарь, успел заметить, сколько замечательных перемен принес день, а точнее, ночь.
Он выломал в той аудитории дверь. Когда от стула остались ножки без всяких рожек, он отыскал еще один, коим и проделал в добротных дверях брешь, которая сделала бы честь и осадному орудию. Потом выбирался со второго этажа, каждую минуту ожидая услышать снисходительное «Мартини-и-и…». Не услышал. Только кричали тифозные, да что-то медленно проседало в здании, и от этого оно тоскливо вздыхало.
Задумался, что скажет Сорьонену только когда оказался возле его комнаты. Стучать? А вдруг спит. Мартин толкнул дверь, она поддалась. У доктора в апартаментах было светло, ибо хозяин жилища оставил на столе зажженную свечу. Ждал обратно. Это Мартина немного успокоило, потому что извинений своему побегу он не мог придумать даже для себя.
Хотелось есть. Так необычно. Мартин выбрал сухари и чай, потому что тыква, хотя, несомненно, содержала множество всяких полезных элементов, имела очень специфичный запах, напоминавший о доме. Дома он ее тоже не ел, брезговал даже семечками, кожура которых четко отмечала ареалы обитания мальчишек.
Утолив голод, Мартин тут же ощутил и неизбежный спутник сытости — желание лечь и переварить съеденное как полагается. По хорошему, следовало дождаться доктора, может быть, даже сказать ему…Что-нибудь ему сказать, если получится.
Мартин разделся, и, стараясь не вздрагивать от каждого соприкосновения подобного леднику пола и озябших ног, забрался в кровать. Постель остыла, но сохранила ощущение уюта, то самое, за которое Мартин так ценил и визиты в медкабинет, и теперь, как уже успел понять, это своеобразное заключение тоже. Вывод напрашивался очевидный, но Мартин от него отмахнулся. Потому что очевидный вывод — не обязательно правильный, а скорее всего, слишком общий, и уж точно, не принимающий во внимание важнейший фактор — его самого. Главный контраргумент, весомее любого, пусть и такого простого ощущения. Какие могут быть вообще ощущения, если налицо вполне конкретные проблемы: Ян открыл на него охоту, и пусть удалось скрыться, теперь заключение становится уже добровольным.
И как не называй, все равно получается зависимость. Мартин хотел было поежиться, но тело уже расслабилось и никак не желало изображать праведный гнев. Вместилище души вообще требовало спать, и чтобы никто не трогал, никто не тряс, не угрожал, не кричал, не целовал, насильно заставляя принять лекарство.
Последним, что успел сделать Мартин перед тем, как сон победил еще сохранившееся от побега нервное возбуждение, было замечательное открытие — при мысли о Яне у него уже не возникает прежнего безразличия, выражавшегося емко во фразе «когда это закончится, я буду счастлив». Что-то другое, не имеющее ни формы, ни символа, ни определения. Не подыскать этому подходящей цитаты из классиков, и словами толком не выразить. Скверный он, значит, будет писатель, если вообще будет…
Потом он просто спал, не замечая воя ветра, который, оказывается, очень любил чесаться об старую башню. А вот взвизг двери услышал и моментально проснулся. Мысль, что мог войти не только доктор, заставила. Мартин лежал, не двигаясь, не видя ничего вокруг и все-таки радуясь, что натянул одеяло гораздо выше головы.
Но это был Сорьонен. Никто другой, придя в докторские покои, не стал бы шумно умываться за ширмой, брякать чем-то жестяным, совершенно не заботясь о том, как бы не потревожить спящего гостя.
Мартин вдруг понял, что Кари шумит не специально. Просто доктор одинок, давно и основательно, а значит, оброс десятком-другим привычек, которые любое близкое ему существо с радостью бы возненавидело. Вот ему, Мартину, хватило одного раза, чтобы решить — ковш можно бросать в ведро с кипяченой водой и не с таким остервенением, а изображать купающуюся лошадь желательно потише. Хотя учитывая, какая нордическая стужа царила у Сорьонена в жилище, по-другому себя вести вряд ли бы получилось.
Вспомнив о холоде, Мартин напрочь раздумал выползать из-под одеяла, и вообще, просыпаться. Ведь зимним утром так легко уснуть снова. Ритуал омовения между тем закончился, и шаги проследовали к столу.
— Вижу положительные тенденции, — шорох возвестил о том, что Мартин забыл убрать после своей трапезы крошки, а теперь доктор их смахивал. Не на пол, разумеется.
Мартин мурлыкнул что-то неопределенное, обозначавшее нечто среднее между «я жив», «я рад» и «понятно».
— Значит, прогулка выдалась удачной, — заключил доктор и плюхнулся на стул. — Это хорошо, потому что я тоже доволен ее результатами. Только повторять не советую.
— Я и не собираюсь, — послышалось из-под одеяла.
— Правильно, — похвалил Сорьонен. — Да и не позволю.
Мартин честно хотел запротестовать, но припомнил минувшую ночь — и пустую аудиторию с лунными тенями на размокших бумагах, устилавших пол, и взбешенного Яна, и свое бегство. Трудно было не сделать вывод и не вспомнить об осторожности.
Наименьшее зло сидело сейчас на стуле и, скорее всего, измышляло очередной коварный план лечения. Мартин даже улыбнулся, хорошо, что одеяло оставалось на голове, а то бы Сорьонен, наверное, не понял.
— Знаешь, Франс, почему я раньше это допускал?
Улыбаться разом расхотелось. Мартин понял — что-то случилось пока он был заперт, или, может быть, чуть позже. Картин, которые подкинуло щедрое даже спросонья воображение, хватило бы на порядочную галерею. Вот только кто захочет выставлять на суд светской публики такие шедевры?
Подходящих к случаю слов тоже не нашлось, пришлось просто вопросительно мычать, поглубже сползая под прикрытие одеяла. Меньше всего Мартин хотел, чтобы доктор сейчас видел его лицо.
— Я все же надеялся, что твои отношения с мистером Дворжаком принесут пользу, — сообщил Сорьонен почти невозмутимо, не запнувшись ни об опасное «отношения», не выразив несогласия с кандидатурой.
Вот только теперь такое поведение, единственно правильное, если имеешь дело с Франсом Мартином, почему-то задевало. А может быть, доктор и не был так уж невозмутим. По голосу что-то определить было невозможно, а счастья лицезреть синеватое от страшного недосыпания лицо Кари Мартин уже сам себя лишил, пряча собственное.
— Пользу? — переспросил Мартин.
В голову пришло, с каким странным выражением смотрел Сорьонен на его синяки, в происхождении которых не усомнилась бы и монашенка. Пользу, значит. Может и принесли, теперь бы разобраться, чем она отличается от вреда.
Доктор хмыкнул. Мартин думал, что так паскудно хмыкать Сорьонен не умеет, потому что подобное выражение радости требовало наличия чувства юмора. Откуда оно могло взяться у доктора?
— Пользу, Франс, пользу. Но кое в чем ошибся, признаю.
— Ты уж извини, — Мартин, наконец, высунул голову из укрытия, решив, что отстаивать поруганную правоту лучше в открытую. В комнате наступило утро, и в окошко-бойницу протиснулся сероватый, и не скажешь что солнечный свет. — По-моему, это вообще какое-то неэффективное лечение.
— Надо же, — доктор улыбнулся. — Все вы одинаковые.
Мартин так удивился неуместности этого замечания, что позабыл уже придуманное доказательство своей точки зрения и уставился на доктора с искренним недоумением:
— Все?
— Пациенты, Франс. Тут ты, прости, нисколько не уникален. Пока верят в лечение — любят, а стоит ошибиться, или болезнь затянется — сразу же ненависть. Впрочем, твою мне видеть даже приятно.