протащила в парламент бомбу, упакованную в бюстгальтер.
Весь парламент тогда бабахнул, окна вылетели из здания
(плохо очень, что есть депутаты, что прогуливают заседания).
В общем, спрашивать было некого, но в жежешке Аня писала,
что была вполне беспартийной. Просто, видимо, задолбало.
Будь внимательней, человече! Ближних взором окинь орлиным,
будь хорошим мужем и сыном и, конечно же, гражданином.
Заучи этот текст на память или просто запомни вкратце:
в этом мире народу много. Каждый может так задолбаться.
Здесь стоит зима по двенадцать месяцев год за годом: облака тяжелые в небе белобородом, снег искрится, кровь тяжелеет, начинают глаза слипаться, да, и холод такой, что кожа отслаивается от пальцев.
Красота — это снег, искрящийся на свету, если я — зерно, то я здесь не прорасту, воздух здесь прозрачен до дрожи, колюч, остер,
только говорят,
что где-то
горит костер.
Все, кто жив, живет, пока есть надежда, мечта о тепле,
пока веришь, что можно найти его, отыскать
в этом вечнозамерзшем, зацикленном феврале,
где живет пока ледяная одна тоска.
Говорят, что есть костер, и что он горяч, обжигает руки, и щеки красит теплом, говорят, что можно дойти, но в пути — не плачь, и еще выбирай дорогу не напролом. Говорят, что можно искорку принести, и растает снег, и где-то капель заплачет, только знай, что будет жечься она в горсти, и еще что путь неровен, бугрист и складчат.
Только тот возвратится, кого у дороги ждут, кому светит свеча у порога, горит и тает, защищает от ям, неровностей и простуд, и мгновения отмеряет ему, листает.
Я неплохо стреляю. Еще я бинтую раны, я умею ходить в разведку, ползти с ножом, мне четырнадцать лет, слова мои чужестранны, я вообще — так случилось — на хлебе вырос чужом. Я совсем не отсюда — пространство вот просочилось, мне тут холодно, пахнет горькой старой золой. А дружить я умею плохо — так получилось. Потому что я не добрый. Я, в
общем, злой.
У меня в груди упрямо и горячо, и отчаянных мыслей зачем-то толпится много, но никто не будет ждать меня со свечой, и никто не встанет выглядывать у порога.
Я иду в темноте, я не знаю — что вдалеке. И горит одна свеча у меня в руке.
Кто-то носит знания, кто-то — футболки,
кто-то носит скрипку в футляре, кто-то — добро и зло,
кто-то носит свои слова, ехидны и колки,
кто-то — деньги, ценности, фикус, паспорт, весло.
Я несу разные вещи —
несуразные вещи.
Например, рюкзак, в котором гуляет ветер,
и прекрасную чушь, доступную всем на свете,
и еще как снег мерцает под фонарем
(мы такие дурные, что никогда не умрем).
Я иду налегке по трассе, да, и легко мне так —
у меня только есть, что коты и теплая комната,
в моем термосе чай пахнет медом да имбирем.
Он улыбается краем губ,
носит городской камуфляж,
ему, в общем, его сороковника даже не дашь,
у него глаза — тигриный зрачок и радужки расплавленный мед.
он умеет так улыбаться, что воздух комом в горле встает.
у него есть тяга к небу: четырнадцатый этаж.
Он носит на поясе нож, не боится ни ночи, ни холодов,
и ни зверя, ни человека,
он доказал уже всем.
только того, что она вернется — а он не будет готов,
она на него посмотрит — и не узнает его совсем.
Что она улыбается ему — неловко, заставляя себя,
прядь волос непослушными пальцами теребя.
он во сне с постели вскидывается, сипя.
Как вот это: кафе, и столик, и она сидит перед ним,
«мы могли бы говорить, но зачем-то всегда молчим,
мы всегда молчим»,
и сгустившийся — между — воздух
неустраним.
Он представляет все это живо, в каждой детали,
вот она рассказывает, как они с друзьями куда-то летали,
вот улыбается официанту и просит счет.
Он ей хочет сказать: послушай, мы без того устали,
без того наломали дров — зачем все это еще?
Только этот чертов сон каждый раз одинаков,
никаких не выходит знаков,
каждый раз она с ним прощается, как с чужим.
и, как будто сто лет назад уже все оплакав,
он ее глазами провожает к выходу, недвижим.
Просыпается, пьет на кухне зеленый чай,
сигарету вминает в пепельницу,
за окном — предрассветный трамвай,
он думает: моя девочка, пожалуйста, не приезжай.