А в будущем — там, за порогом двух тысяч —
нас ждут перестрелки, пираты, полеты,
и солнечный луч на полу золотился,
и в теплой груди ожидалось чего-то.
Какая-то будет прекрасная небыль,
иначе зачем я на свете живу,
и Робин, сощурившись, улыбался в небо
и отпускал тетиву.
ВОЙНА КАК СПОСОБ ЛЮБИТЬ
Ну что же, а la guerre comme a la guerre.
И дни идут, как в поле БТР.
История уходит по спирали
в сырую глину, в черный центр Земли.
Протерлось небо, как на сгибах лист,
и облака на нем повыцветали.
А в жизни можно все: суму, тюрьму,
лишь только б не остаться одному,
с соленым серым небом — с глазу на глаз.
Оно глядит, сощурив солнце нагло,
и жмурится с улыбкой. И молчит,
как будто все пароли и ключи
давным-давно нечаянно узнало.
И в этом есть такая пустота,
и смотришь внутрь себя на километры.
Нет ничего. Ни прошлого, ни так...
Есть только ужас белого листа
да тишина мерцающего ветра.
И Бог уходит, как осенний дым,
невидим, негасим, неощутим
мол, выросли, живите дальше сами.
и долго в тишину себе глядим,
и ветерок играет волосами.
Но надо жить. Хоть с дыркою в груди.
Сорви листок с березы, погляди,
ты видишь — это наша terra vista
и впереди лежит, и позади.
А кроме — ничего, как ни крути,
и потому нельзя остановиться.
В этом городе рано улицы засыпают и становятся тихими, безлюдными и пустыми, лишь машина изредка проедет слепая, кашляя натужно, словно она простыла. В этом городе на ратуше часы отбивают полдень, и аллеи фонарями светят, когда темно. В этом городе, мягкого света полном, поезда на фронт отправляются в ночь.
Жизнь отстукивается на печатной машинке главами из какого-нибудь Ремарка; подходят сроки.
— Скажи мне что-нибудь. Самое главное.
— Не простудись в дороге.
Тучи липнут к шее мокрыми волосами, взгляд из-под ресниц неочерченно-сыр. Вот тогда и понимаешь, кто в жизни кого — касанием, а кто — громадою, заполонившей мир. А на куполах церквей развеваются сумерки, прикрывая город, словно небесный щит, а печатная машинка стучит без умолку, как колесами поезд, стучит, стучит...
А на линии фронта такая осень, пахнут клены влагой, слежавшимся мхом, скачут белки под куполами сосен, небо сглатывает солнечный ком. И трава с утра от инея голубая, и большие шишки лежат на ней. Аффтар жжот, поднимаешь голову, улыбаясь, кто же он — Ремарк или все же Хэмингуэй?
А на линии фронта жизнь бьет под дых настоящестью своего присутствия рядом.
Удивишься: как же не замечалось-то?
Выпьешь воды.
И проверишь оружие на поясе и снаряды.
Предрешенность, спокойствие, и никуда не деться — должен кто-то делать, кто же, если не мы? А печатная машинка стучит, как сердце, как по крышам дождь до наступленья зимы. Потому что ведь есть этот мягкий свет, и камни старой мостовой, и высокие купола...
Бородатый мужчина за облаками
стряхивает пепел мимо стола.
Просто тошно иногда от собственной никомужности, непригодности к жизни, вечностной непричастности. Можно бесконечно трепаться, и дивную чушь нести, обобщать банальности жизни на всякие частности, но с пинка объясняет жизнь, что это не то еще, не написано даже ни парочки строчек стоящих, потому ну куда ты лезешь — сиди, учись.
И в счастливую жизнь ее не пускает жизнь.
А она не хочет, чтоб строчки наружу лезли, как шипучая пена перекиси водорода. Ей же страшно, страшно, а что же случится, если это сбудется все, как случайный прогноз погоды? И сбывается, в точку, хотя она просит — хватит, дифтеритные перепонки опять прорывает в горле. И она лежит, уткнувшись в угол кровати, а в окно невесело смотрит лохматый
город.
«Я же просто девочка, девочка с птичьим именем, вредными привычками, рыжеватыми волосами. Я не виновата, Господи, не вини меня, будем считать, что мы этого не писали, что оно осталось во мне несозданным, нерожденным, не расплесканным по дорогам чужого мира».
И ноябрь идет по дорогам — седым, студеным,
и на желтые окна дышит чужим квартирам.
...Так и смотришь на утренний двор спросонок,
не задерживаясь — до того знаком
От рисунка на сушащихся кальсонах
до соседского погреба с гордым замком.