— В общем-то мы заслуживаем, скорее, благодарности, — обиженно сказал главный геолог экспедиции Володя Гурьянов. Как ребенок, он надул толстые губы и, подняв ко мне взгляд, сказал: — Кто ему раскопал родники? Это же мы помогли техникой! А ведь в плане экспедиции родников, как вы понимаете, нет!
— А действительно, Алексей Владимирович, — с мучительной улыбкой на ангельском, затуманенном недоумением лице, пошевелил черными руками Дима Французов. — Все по-доброму — и к вам, и к этому саду. А вы? — У него затряслись губы.
— О, боже! взглянув на Французова, сказала Ольга. — Скажите хоть что-нибудь, Имангельды!
— Не знаю, чего хочет! — резко откликнулся Имангельды. Он посмотрел на меня царственно и высокомерно.
— Он хочет, чтобы тебе за работу платили зарплату, — сказал Курулин. И покосился в сторону Сашко: — Придумать надо что-нибудь, Георгий Васильевич!
Я встал и пошел к вагончикам.
— Настоял! — сквозь зубы бросил мне вслед Сашко.
Я вернулся.
— У меня есть такая сомнительная, может, привычка — время от времени возвращаться к истокам. К тому, ради чего все делалось. Ради чего, собственно, ищете нефть. Я о мечтаниях революции говорю. И среди этих «ради чего» было, помните: «Превратим пустыни в сады!»?..Сначала не могли превратить — голодно было, бедно, индустриализация, война, быть бы живу, не до... — я заставил себя успокоиться. — В вашей смете есть такая цифра: шесть процентов на освоение и обустройство территории!.. Где ваше обустройство?.. Или, если угодно, — где эти деньги?
Видимо, вопрос прозвучал достаточно выразительно, потому что смотревшие на меня с недоумением посмотрели теперь на Сашко, лоб которого заблестел от пота.
— Он уже и в смету успел залезть, — крякнув, сказал Курулин.
— Поселок вам сделали строители. А вы сами и кочки одной не сровняли. Не вы ли сами мне говорили об этом? — припер я Сашко.
— Кто дал ему смету? — покраснев так, что на него трудно стало смотреть, зловещим шепотом обратился к своему персоналу Сашко.
— Один человек занимается у вас обустройством территории — Имангельды. Так и тому вы денег не платите. Милость они, видишь ли, оказывают настырному журналисту! Благодетели! А на эти шесть процентов можно было содержать, я думаю, пятьдесят таких, как Имангельды, уже сегодня осуществить вот эти самые, о которых я говорил, фантастические мечтания революции, всю пустыню превратить в оазис. И средства на это государством отпущены. Где они?
— Да ты что, Лешка! — испугался за меня и слегка растерялся даже Курулин.
— Я вам не Лешка, Василий Павлович. Будьте добры это знать!
Меня колотило. За вагончиком я разделся и бросился в море.
Прибой повалил меня, проволок по песку и выбросил вместе с пеной на берег. Все уж было одно к одному! Я нашел матрац, кинул его за вагончиком, в виду ревущего яркого моря, лег и уснул.
Мне приснилось, как трое карателей устанавливают нас, детей и женщин, на краю противотанкового рва для расстрела. Было так страшно, как просто не может быть наяву.
Один каратель был рыхлый флегматичный парень с широкой, как подушка, задницей, сваливающейся из стороны в сторону при ходьбе. Второй — сухой, чернявый, с глазами-буравчиками — ходил перед нами, как грач, внезапно и страшно всматриваясь в кого-нибудь из шеренги. А третий был русоголовый, ясноглазый, свойский молодец в пиджаке, одной стороной одетым в рукав, а другой небрежно наброшенным на плечо.
Вопиющий ужас был в том, что я, прожив почти целую жизнь, нашел наконец тех, что в сентябре 1941 года приговорили меня, восьмилетнего, к смерти, но не я с ними рассчитываюсь, а они приводят свой приговор в исполнение, из каких-то своих соображений заменив повешенье расстрелом. Обезъязычев от страха, я глазами закричал русоголовому карателю, что этого всего не может быть, потому что я убежал, выскочив из окна, которое раскрыл мне в ночь председатель: «Тикай, Моисейка-сынок!», потому что прошли десятилетия, потому что был уже процесс в Краснодаре, и там среди прочих бывших карателей, изменников и предателей, представших перед судом военного трибунала, я увидел и «моих» троих, то есть тех, что сейчас устанавливали меня для ликвидации. Я вспомнил, что на том же процессе узнал и о судьбе спасшего меня председателя: он был расстрелян. Я чуть не умер, когда услышал фразу из показаний свидетельницы: «...и за способствование побегу приговоренного жидка Моисейки», как тогда из-за дикой нелепости окликали меня.
Теперь, в моем сне, я поглядел в конец шеренги и тотчас увидел председателя, который, опустив голову, стоял в калошах, надетых на шерстяные носки. Русоголовый ходил перед шеренгой с видом озабоченного фотографа, требующего «улыбочку», и когда столкнулся с моим исступленным взглядом, чуть заметно мигнул и дружелюбным движением пальца вздернул вверх мой подбородок: дескать, все будет в порядке, малец, о плохом даже не думай!
Затем все трое карателей оказались от нас шагах в пятнадцати, а за ними еще шагах в пятнадцати, перед оживленно беседующими и поглядывающими в нашу сторону чужими мундирами, лежал плотный немец-пулеметчик, готовый в случае какой-либо неожиданности снести как нас, так и карателей. Другой немец принес и дал карателям по «шмайссеру». Лежащий в пыльной траве немец-пулеметчик отвердел раскинутыми толстыми икрами и распирающими мундир плечами. Задранный в небо ствол пулемета опустился и принюхался к нам. Каратели, вдруг заторопившись, вскинули «шмайссеры» и начали нас убивать.
Весь в поту, услышав свой собственный стон, я проснулся и с облегчением увидел, где я. Я был среди своих, и ревело праздничное, яркое море, и на матраце, рядом со мной, сидела Ольга.
— Хочу домой! — сказала Ольга. Жалобно улыбнувшись и склонив на плечо голову, она протянула мне раскрытую ладошку.
Я подтянул сложенную на песке одежду, достал ключи от своей квартиры и опустил ей в ладонь.
Она ошеломленно посидела с ключами в раскрытой руке.
— Вы же меня не любите!..
Я и сам был ошеломлен. Тем, что я положил в ее руку ключи, сделалось само собой все. Я только сейчас взволновался. Я понял, куда нес меня ликующий, прерванный было полет. Я понял, что произошло: стена, стоящая между мною и Ольгой, исчезла. Как посторонней, после свидания с ней в затоне, я почувствовал Катю, так теперь таким посторонним, не мешающим принимать мне свои решения, стал Курулин. Не мог же я, в самом деле, согласовывать свои действия с тем, что подумает о них вальяжный, одетый в белый костюм начальник?! Он уже определился для меня в моей будущей хронике, ушли туда же мои поступки и оценки этих поступков, в том числе и оценки Ольги. Курулинская история и я сам как участник этой истории отделились от меня, обрели автономную жизнь и смысл. Я освободился. И рядом со мной была Ольга, которую я все больше любил, если допустимо этим словом обозначать то заполнение моего жизненного пространства Ольгой, которое медленно, но неуклонно происходило. Какой-то болезненный сдвиг произошел в моем отношении к ней после ее внезапного отъезда из затона вместе с Федором Красильщиковым, перемена знаков с минуса на плюс и вызванное этим, к счастью, ошибочное, чувство потери. Это бегство разбудило меня или что-то умершее, как мне казалось, во мне. И если то, что мы понимаем под словом «любовь», предполагает нынешнее, сиюминутное безумие, результат которого скрыт в тумане и вызывает опаску, то у меня все шло в обратном направлении. Я именно отчетливо представлял будущее. Происходило как бы подтягивание к нему. Во всяком случае, не могу сказать, что меня бешено волновало присутствие Ольги. Но мне все пустее становилось в ее отсутствие. Лишь только когда она была рядом, я с облегчением переставал помнить о ней.
— Иногда хочется взвыть, влезть на дерево, как обезьяне, и спрятаться там в ветвях! — взглянув на мою заспанную и, должно быть, равнодушную физиономию, тоскливо сказала Ольга и отвернулась.
С ало-глянцевым, как при высокой температуре, лицом явился Дима Французов. Скрестив ноги, сел на песке и уперся в меня взглядом сбитого на землю и сломавшего крылья ангела.