— Я все же хочу знать: с ее стороны надо мной это была, что же, шутка? — спросил он меня тихим голосом обезумевшего человека.
— Ну да, — сказал я. — Шутка. Она над вами пошутила, — кивнул я в сторону вскинувшей голову и оцепеневшей Ольги. — Вы — надо мной, втравив меня в свою историю и пытаясь использовать меня в своих интересах. Вам обоим есть над чем посмеяться. Обе шутки, я считаю, у вас удались.
Я оделся и, оставив их истерически молчать, пошел за вагончики и сел рядом с Курулиным, который внушительно, неторопливо и смачно заканчивал свою, обращенную к буровикам и геологам, речь.
— И хотя завтра мы начинаем сворачивать вашу экспедицию, пусть не думает Алексей Владимирович, — с уверенной легкостью использовал он мое появление, — что ничего значительного он здесь не увидел. Значительное в том, что государство поручило нам разведку громадного региона, и мы с этим заданием справились! Уложились в жесткие правительственные сроки, блестяще освоили методы скоростного бурения! Справились, несмотря на то, что летом нас истязала жара, зимой донимали ледяные ветры, песчаные бури засыпали вагончики, прерывали снабжение и даже останавливали бурение. Вы были главными действующими лицами глобального по своему характеру эксперимента на поиск нефти неорганического происхождения. И не наша с вами вина, что такой нефти не оказалось. Завтра, приступая к демонтажу буровых...
Так вот зачем он прилетел!.. Гипотеза о неорганическом происхождении нефти не подтвердилась, эксперимент дал нулевой результат. И построенные в пустыне поселочки вроде Пионерского, и миллионы других затрат, и дерзость теоретической мысли, и смелость эксперимента, и усилия вот этих, внимательно слушающих Курулина доверчивых молодых людей, — все оказалось глупостью, блефом... И хотя не я настраивал этих парней на бессмысленный героизм и не я рассчитывался с ними пустыми словами, мне мучительно стыдно было смотреть в глаза этих мускулистых, простодушных, готовых к любой осмысленной работе людей.
Я поднял глаза на паутинку буровой Кабанбай, где добуривались последние проектные сантиметры. Буровая как бы вытаивала из неба в том месте, где громадночерный чинк заворачивал направо и из заросшего кустами, шерстистого, страшного превращался в далекий симпатичный обрывчик приятного телесного цвета. Буровая заволакивалась какой-то темной моросью. Я тронул сытно разглагольствующего Курулина локтем. Он на полуслове умолк, замер, глядя на далекую буровую.
Все лица обратились туда. Из земли, в том месте, где стояла вышка, стал быстро расти черный какой-то куст. Он беззвучно поднялся выше буровой и, загнутый ветром, сделался похожим на лошадиный хвост. Затем его разодрало и унесло вверх вышедшее из земли, словно из сопла самолета, рябое, почти бесцветное марево. Наверное, с минуту марево расширялось и набирало силу. Уши заложил дьявольский свист. В рябом мареве взлетели решетчатые куски буровой. В воздухе они столкнулись, очевидно, высекли искру, потому что в небо вдруг ударил толстый столб огня, в толще которого мгновенно ярко раскалились и сгорели куски взлетевшей буровой. Земля задрожала от утробного, надсадного гула скважины, заглушившего все звуки, как потом выяснилось, в радиусе до восьми километров. Стопятидесятиметровая, с красноватыми натянутыми жилами свеча огня напряженно стояла над штормовым, онемевшим морем.
КОРДОН
ГЛАВА 1
1
а кордоне Усть-Нюкша мы с Курулиным в два топора рубили местному лесничку сруб.
Кордон стоял на берегу длинного горного голубого озера, а сзади его подпирал хребет. За этим хребтом шли плотно другие хребты, и где-то в центре этой горной страны проходила государственная граница. А мы пребывали на территории заповедника, в царстве маралов, медведей и соболей.
У нас была палатка с двумя раскладушками, спалось по ночам невиданно сладко, а рассвет принимал нас тишиной прямо-таки стеклянной, и если срывалась капля, в воздухе повисало, не тая, золотое долгое «дон-н-н!» По утрам сруб был в синих каплях росы, суматошно несло над водой туман, а насупленный, невидимый от подножья хребет густо пах ледником и мокрым папоротником. Я, сойдя по скале, умывался ледяною водой, и мучительно отчетливо было слышно скрипение бересты, которую Курулин совал под чайник, возобновляя костер.
Плотники мы, конечно, были аховые. Курулин плотницкими делами вообще никогда не занимался, но у него была затонская хватка к любой работе плюс затонское болезненное самолюбие. А в моем активе была плотницкая практика после первого курса института, когда, то есть чуть ли не тридцать лет назад, мы рубили какой-то вдове пятистенный дом. С неделю мы просто мучились, а потом топор привертелся к руке, шнур для отбивки мы насобачились пачкать углем, на разметку врубки стало уходить с десяток секунд, а самое главное — прошла унизительная, все время сажающая нас с Курулиным на бревна усталость.
Без разговоров, споро, мы отстегнули после завтрака на двух бревнах черту, на одном дыхании, не останавливаясь, протесали на один кант, минут пятнадцать сладко перекурили, а потом подготовили еще два бревна. Потом завалили одно на сруб, осадили предварительной врубкой, продрали стамеской с обеих сторон края канавки, перевернули бревно и стали пазить. Дело это было хитрое — выбрать округлый паз топором, словно ложкой. Но с обретением сноровки оно стало даже как-то нас веселить. Топор привык и сам теперь выбирал, куда и как ловчее садить. Закостеневшее за ночь тело постепенно разминалось, отходило со сладкой болью, каждая мышца, пробудившись, любовно опробовала себя. Мозг работал свободно, как вечный двигатель. И вкупе все это было тем, что называется радостью бытия. Как будто мы с Курулиным после всех мытарств и страданий получили окончательную награду. И как доказательство величия этой награды, ее щедрости, для нас персонально мерцали звезды, сияло небо и после часа нашей работы вставало, как подарок, мохнатое солнце, вскарабкавшись, наконец, над горами. Застигнутое врасплох озеро пронзительно голубело и, зажатое хребтами, слепя и само ослепившись, стыдливо уносилось скользким зеркалом вдаль. Мятыми голубыми горбами выявлялся хребет противоположного берега. Под гранитными, шоколадного цвета, щеками проползал рейсовый теплоходик, среди всей этой громадности похожий на ничтожный белый стручок.
Закончив пазить, мы ковырнули бревно и, углубив врубки, посадили его на мох.
— Ладно вроде бы, — глянул я.
— Ага, влипло! — сказал Курулин. Худой, какой-то весь закопченный, в прожженной замызганной спецовке, с длинными жилистыми руками, он обрел, наконец, свой натуральный облик: матерого хитрована шабашника, вытягивающего из беспомощных граждан деньгу. — Сойдет! — сказал Курулин. — И это слишком для него хорошо!
Я влез рядом с ним на сруб и тоже закурил. С озера приятно холодило, услаждало холодной игрою глаза.
— Куда, к дьяволу, размахнулся?! — привычно пожаловался я, имея в виду нашего лесничка. — Прихожая, гостиная, детская, спальня, кухня... Да еще второй этаж городить, кабинет ему с выходом на балкон строить... Ну?
— Требовательный! — ядовито сказал Курулин.
— С одним срубом до белых мух горбатиться будем!
— А что ты поделаешь, если человек хочет иметь кабинет? — смачно спросил Курулин.
— Зачем он ему, интересно, нужен?
— Ну как?! — сказал Курулин. — Я тут заглянул в его «Дневник наблюдений». Такая запись: «20 мая. Наблюдал в двухстах метрах на северо-запад от кордона стаю встревоженных сорок...» Где такое наблюдение можно серьезно осмыслить? Только в благоустроенном кабинете!
— А мне понравилась другая запись: «Наблюдениям мешала непогода и дождь».
— Вот видишь! Непогоду тоже лучше пережидать у камина... Лесничок, мне кажется, понимает, как ему следует жить!
— Утешает одно, что именно нам выпала честь претворить его чаяния в жизнь!
— Зато он нас кормит!
— И все время щами!
— Куркуль!
— Да еще удивляется, что медленно дело идет!
Курулин смачно сплюнул.