Выбрать главу

— В темноте не заметил, — сдавленно прошептал кто-то.

— Да, в темноте не заметил, — благосклонно согласился Куруля. — Утром пришли, а он мертвый. Лежит на гробу, и волосы белые, как снег.

— Вот так позалупался! — вздохнули.

— Самое худшее так-то... Уж лучше сиди молчком.

— Вот что верно, то верно, — лениво подал голос Куруля. — Веня сидит вон молчком и не страшно. Правда, Веня?

— А? Чего это ты? — встрепенулся и засопел Веня, мясистый, громоздкий, сильный, как медведь, парень. Он был взрослый, лет шестнадцати, а все с детством не мог расстаться. Придет после смены, сопит, слушает, что им всем вкручивает Куруля.

— Я-то? — удивился Куруля. — Я ничего. А вот ты, говорят, к кладбищу и близко подойти боишься.

— Кто говорит? — угрожающе поинтересовался Веня.

— Говорят, если рядом даже пройдет, обязательно обмочится. Такой, говорят, герой. Но это же враки, Веня! — как бы оскорбленный за Веню до глубины души, воскликнул в темноте Куруля. — Я им говорю: зуб отдам, а Веня смелый. Хотите, в свежую могилу... Сегодня возле дороги вырыли, — деловито доложил Вене Куруля. И продолжил: — Хотите, в могилу свежую ляжет и полчаса пролежит, не струсит. Такой у нас Веня. Правда, Веня?

Через пять минут разгневанный Веня сам предложил спрыгнуть в эту могилу, а когда «закладбищенские» пойдут через кладбище после смены, с уханьем и завернутым в простыню выскочить из могилы и перебежать им дорогу.

— Вот это дело, Веня! — со смаком похвалил Куруля. — Надо, значит надо. Чего тут скажешь? Герой.

За стенкой кто-то шумно опростался.

— Есть с чем в гальюн ходить, — пошутил Куруля. — А у нас как с этим?

Выяснилось, что есть по картошке. Крыса спроворил. Рассовали в темноте по ладоням, поели в благостной тишине. Потом Куруля значительно крякнул и велел посветить. Запалили новинку — гребешковую спичку, и все увидели в руках у Курули розовый чурбан американского рулета — кругляш толщиной с бревно. А срез — коричневые и розовые толстые кольца. Все бревно было из шоколада, перемежаемого кольцами какой-то немыслимой ванильной сдобы. Братва онемела от вида такой жратвы. Кое-кто знал, конечно, что ведется подкоп под заброшенную заводскую конюшню, куда ночью, весьма подозрительно, было завезено нечто громоздкое — и вот оно, значит, что это было: забракованный врачами американский продукт! Во, врачи! Во, суки! А може, они враги народа?.. Но ничего, от народа не спрячешь! Народ почистит рулет и сожрет! Да и порча-то оказалась ерундовой: так, зеленая ряска, плесень. Соскоблили ножичком — и всех делов!

Ели медленно, истово, лаская языком во рту каждый кусочек. Ох, сладость! Вот живут, гады! Одно такое бревно притаранишь — и месяц жуй: горя нет!

Куруля объявил, что просмолил лодку: надо спускать, а то зайцы на островах пропадают. Все захохотали, вспомнив деда Мазая.

— Вот уж порубаем зайчатинки!

— Ты сперва его, зайца-то, поймай.

Играючись, Куруля набрал команду за зайцами, а четверых назначили за медом, на пасеку, за семь километров.

Медку нам очень, чувствую, не хватает, — благодушно шутил Куруля. — Подорвать мы можем свое здоровье, братцы, без медку.

Какую любовь, какой восторг чувствовал в эти мгновения Лешка! И как он держал эту бурю в себе! И как буйно веселился, что никто ничего не знает о нем. То есть о том, что он стал другим. То есть не то что другим, а просто — стал. Не было его ведь, не было! Болтался какой-то псих у пацанов под ногами, и вдруг, как та тяжелая лодка, сдвинулся, стал на ход, и сам себе стал виден. А шевельнется, подаст голос, откроется — станет виден другим. Он был благодарен Пожарнику за то, что вынужден был его спасать.

— Дай-ка! — Он вынул изо рта Славки искрящий чинарик: дескать, что-то курнуть захотелось. И суровый Пожарник принял это как должное и положил руку на колено Лешки: дескать, все нормально, я здесь.

— Федя, друг! — расслабленно сказал Куруля. — Утешь нас! — И зажег спичку.

Молчаливый, похожий на бочонок, Федя Красильщиков не стал терять времени. Он напрягся и подвигал ушами, которые одни и торчали значительно на его круглой, как репей, голове.

Кодла одобрительно заржала.

— Постучи себя, Федя! — замахав догорающую спичку, лениво приказал Куруля.

И в темноте все услышали, как Федя стукнул себя в гулкую, как бочка, грудь.

Кодла, снова заржала.

— Хороший Федя! — усмешливо одобрил Куруля. — Лешка! Где ты?.. Вот с кого тебе, Лешка, надо брать пример. А то за медком не вызвался идти — не хочешь, за зайцами я сам тебя не возьму... — Кодла заржала. — За картохой сгонять боишься. Как же так, милый? Почему же тогда ты жрешь?!

Кодла притихла, затаилась.

— В школу надо, — ощущая холодок страха, сипло сказал Лешка.

— В щколу? — удивился Куруля. Помолчал. — А вы знаете, это похвально. Вдруг возьмет да станет ученым!

Кодла захохотала.

— Как ты думаешь, Федя? — переждав смех, осведомился Куруля.

— Станет, — сказал вдруг Федя.

Кодла взвыла от восторга.

— А может, вам вместе стать, Федя? — как бы сообразил вдруг Куруля.

Кодла засучила ногами.

— Я лучше буду хлеборезом, — сказал Федя.

— Он... Лучше... Будет... Хлеборезом! — захлебываясь от хохота, смаковала кодла. — Соображает, а?! Соображает!

Куруля своими длинными, загребущими, костлявыми руками лапнул в темноте стриженые головы, как ему показалось, Лешки и Феди, чтобы стукнуть их друг о друга, но обознался, сшиб кочанами Пожарника и Крысу. Те крякнули. Куруля сильно затянулся цигаркой, чтобы осветить экзекуцию, удивился.

— Не те подвернулись... Как же это вы так неосторожно, а?.. Лешка! Иди сюда, здесь теплее, вот — оп-па! — Ухватив Лешку, он вздернул его и посадил рядом с собой. — Война идет, ты это слышал, Лешка? спросил он, обняв его за плечи своей длинной, как плеть, рукой. — А ты говоришь «школа»... Немцы-то где, а? К нам уже прут! А за нами Урал. Биться всем, хоть сколь, а придется. Теперь понял, чего мы пока живем?

— Понял! — среди торжественного и мрачного молчания кодлы сказал Лешка.

— А чтоб лучше понял... Где ты, Федя?

Но и на этот раз экзекуция не удалась: зашлась на караване сирена, кодла через люк и слуховое окно вынеслась на громыхавшую железную крышу. В стороне каравана дурной прожектор, судорожно дергаясь, лупил незнамо куда своим голубоватым лучом. Вдруг, словно упав на спину, он задрал свой длиннющий световой палец и дико уперся в Звезды. Над крышами, за осокорями, в середине растянувшегося километра на четыре каравана розовело какое-то зарево. Корабли словно потерлись борт о борт — вдоль всей реки, приближаясь от Волги, длинно и страшно проскрежетало железо. Жутким хором закричали дальние, а затем и ближние буксиры. Где-то на сходе с Набережной к каравану замкнуло линию: с треском свисла мочала искр. Пробившись сквозь сырой сип, заревел заводской гудок, закладывая уши, приводя своим трагическим воем в оцепенение все живое верст на пять вокруг.

По темной Заводской, хрустя шлаком, коротко матерясь, бежали люди. Лешка и сообразить, что к чему, не успел, как все они оказались среди бегущих. Что на работе, что дома к той весне все ходили уже одинаково: в замазученных, отблескивающих спецовках, и запах автола, соляры становился все гуще: обогнув голубой барак конторы и вынесшись на Набережную, толпа остановилась. Было жутко от хрипа бегущих, от гвалта истерически вопящих пароходов, но в то же время — возбужденно, ознобисто, отчаянно.