Выбрать главу

— Ну вот, порядок! — поднимаясь с земли и отряхиваясь, сказал Куруля.

— Чего порядок-то?.. Он же тебя выкинул!

— Ты понял, значит?! — ухватился Куруля. — Он меня выкинул. А если б я его не убедил, то что?.. Он бы меня арестовал!

ОТЧАЯНИЕ

ать вызывали на допрос через ночь. А Лешка и не знал, куда она исчезает. Да, надо сказать, и не интересовался, не задумывался: исчезает и все! С работой у нее, никогда не работавшей, как-то не клеилось, не могла закрепиться. Побыла стрелком в военизированной охране завода, помощником кладовщика, грузчиком в ОРСе. И наконец обосновалась посудомойкой в заводской столовой, откуда стала приносить какие-то намокшие куски. Принесет, сунет Лешке кусок и стоит вплотную, загородив его своим телом, со страшноватым вниманием смотрит, как он поедает добычу. Бр-р-р! Драли Лешке эти куски горло, хотя, конечно, он мог бы, наверное, в момент обглодать вымоченного в помойном ведре медведя, но то, как мать смотрит, как заслоняет его от чужого глаза, от этого его прямо-таки мутило. Он стал исхитряться поедать эти мокрые куски с Пожарником, который, как и все они, впрочем, ел, когда давали, и ни о чем не спрашивал, и эта совместная молчаливая трапеза снимала скверну с кусков.

— Лешка, — говорил сурово Пожарник, — ты мне как брат.

Вот как было, когда его внимание оказалось прикованным к происходящему с матерью. Воспрянувший было духом, оживший, даже попытавшийся перехватить У Курули командование пацанами, он снова почувствовал себя жалким и маленьким. Но мать на допросы больше не вызывали. И для Лешки в новом ореоле бесстрашия и дерзости предстал Куруля: вот как надо бы жить!

Итак: ночь, еще ночь... И снова мать дома, в длинной, как чулок, комнатухе, разгороженной поперек шифоньером. Старуха, хозяйка комнаты, спала по одну сторону шкафа, он по другую, а мать через проход от старухи, на топчане.

На третью пустую ночь мать затосковала, вскакивала, безумно глядела в пустую стену, сидя на топчане. Лешка понял это как беспокойство из-за того, что ее не вызывают, но, конечно, ничего не сказал. Наученный горьким опытом и Курулей, он ничего не говорил просто так.

Среди ночи его разбудил крик матери. Он подскочил и увидел фигуру склонившейся над матерью старухи-хозяйки. Она держала вытащенный из-под подушки у матери черный ридикюль. Мать метнулась на лежаке, сверху брызнула светом голая сорокасвечовая лампочка, и старуха оцепенела с раскрытым лаковым ридикюлем в руках. Долгая, в белом, и севрюжий нос внутри ридикюля. А в пальцах выуженные из сумочки зеленые пятирублевки торчат.

Держи. Крепче держи! — мертвым голосом сказала старуха, опустив в ридикюль деньги и сунув его съежившейся на топчане маме. Длинная рука ее взлетела к выключателю и смахнула свет. — А то взойдет лупоглазый да и выхватит. Шасть! — и нет его. Я и то боюсь, по ночам вскакиваю, крючок ниткой суровой привязываю. — Старуха тронула дверной крючок. — А теперь спи, спи! — Она простерла костлявые руки, как бы убаюкивая мать, залезла на свою кровать и тут же захрапела.

Лешка еще потаращился и заснул.

Мать разбудила его в пятом часу, еще только наливался прозрачностью холодный рассвет.

— Уходим в Воскресенск.

Пока готовили чай на керосинке, старуха встала и, загородив собою мать, нашептала ей о привидевшемся ноне ей нехорошем сне: будто лезут мазурики, и ее, старуху, как ударило: «Надо карточки и деньги спасать, а то мы-то с голоду околеем, ладно, а мальца-то надо кормить, а чем?!» Старуха обернулась и укоризненно посмотрела на Лешку мышиными глазами.

— А може, и в самом деле что было. Или это мне только снилось? И строго спросила она мать. — Кажись, я и вскакивала ополоумевши... Вон, и валенки чего-то под топчан заброшены, — указала она уличающим жестом. — Ты, может, чего заметила, Лена?.. Ты уж меня успокой!

Превозмогая себя, мать отрывисто бросила, что ничего такого ночью не было, старухе приснилось. Через полчаса они уже были за поселком, и ясное летнее утро смыло дремучий ночной кошмар.

До Воскресенска дорога шла сорными травяными полями. Справа, километрах в трех, синей массой стояла Дуброва. А слева, вся в отмелях и бочажинах, бежала Бездна, и по ее берегам сладостно шумели громадные березы, время от времени вскипая листвою, обнажая чернеющие в развилках вороньи гнезда. Громадная Дуброва справа всегда молчала, а здесь, у Бездны, всегда было пестро, трепетно, шумно; журчала Бездна, трещали сороки.

Солнце выходило из-за Дубровы. Темная, как вода, трава взблеснула на всем пространстве росой, зашевелилась, потягиваясь и высыхая. Запрыгали из-под ног кузнечики. Небо стало ярким, подернулось утренним лаком. И кровавая война, и голодуха, и лысенький в зарешеченном окне, и похожая на щель комната, и воровка-старуха — было где-то, потерялось, отстало. Ступая босиком по холодной, мягкой пыли, двое вошли под небо, где царили спокойствие, дружелюбие, мир.

Внутренняя взвинченность Лешки постепенно спала. Он стал носиться за кузнечиками, хохоча, пытаясь прихлопнуть прыгуна ладонью. Ему было ужасно приятно и весело чувствовать себя в естественном обличье ребенка.

Так он добежал до оврага, на котором половодьем обрушило мост. Овраг был глинистый, красный, как мясо, и мост упал одним краем в эту красную глубину. Радостно закричав, Лешка сбежал по глине на мост, под которым еще недавно ночевал, вскарабкался по настилу наверх, вспомнил и оглянулся на мать. Со своим узелком и парусиновыми туфлями в руках, она кое-как вскарабкалась по мосту, сказала:

— Давай поедим.

Краем оврага они спустились к Бездне. Берег здесь был травянистый, а под ним полоской желтел песочек. Прямо перед ними был темный омут, а чуть выше по течению — песчаная отмель, через которую вода шла прозрачно, неразличимо. И лишь когда солнце продралось сквозь кипящие над ними березы, заиграла, заискрилась, и на отмель тотчас подвинулось и встало на солнце стадо серебристых мальков.

Мать развязала узелок, и в нем обнаружилось шесть старых грубокожих картофелин, две из которых мать отделила и положила бережно на траву.

— Давай испечем, — сказала она, закинула оставшиеся картошки концами платка и стала смотреть в омут. Но что-то ее все же мучило, и, посидев, она опять раскрыла узелок и поменяла одну из отложенных картошек на самую крупную, вздохнула прерывисто и снова стала смотреть в омут.

Лешка быстро разжег костер, испек картошки. Мать достала из кармана луковицу, бумажку с солью, завернутый в белую тряпицу кусок тяжелого темного хлеба. И они молча, смакуя, растягивая наслаждение, и все же очень быстро поели, и посидели, глядя, как крутит омут. Противоположный берег был закрыт округлыми большими кустами, похожими на сползающих к воде черепах.

— Отец у тебя погиб, — бесцветно сказала мама. Из внутреннего кармана мужского широкого в масляных пятнах пиджака она достала треугольник письма, развернула и стала читать:

«Лена! Где ты, не знаю. Но Володя дал мне в Таллине адрес, сказал, что ты, Алеша и Аля должны пробиваться к твоим сестрам на Волгу. Надеюсь, что вы благополучно добрались до своих. А с Володей мы виделись буквально несколько секунд. Это было 28 августа прошлого, 41 года. Немцы уже штурмовали Таллин. Мы уходили в Кронштадт. Мужайся, Лена. Володя погиб. Я своими глазами видел, как взорвался его эсминец. Это был ад, Лена! Я шел на лидере «Минск», и у меня до последнего часа останется перед глазами, как атаковали Володин эсминец. Лена! Скажи Алеше, что его отец погиб как герой. Я не писал тебе, пока не убедился совершенно, что Володя погиб. Ты помнишь Васина, рыжего? Он еще приходил всегда с цветами. Он был старшим офицером у Володи и спасся. Их спаслось всего пятеро. Я с ним встретился в госпитале и тогда уж решился тебе написать.

Лена! Для всех нас, оставшихся в живых, священна память о Володе. Мы отомстим за него, Лена. Расти детей, Лена. Пусть помнят они о своем отце. Посылаю письмо с оказией на Большую землю. Ведь мы, то есть Ленинград, в кольце врага. Прощай, Лена! Лена!! Вызвался в десант, из которого едва ли вернусь. Обнимаю вас. Помните о нас.