Он был механиком по буровым установкам, работал и на Крайнем Севере, и на крайнем юге. Для него и страна была, как свой, хотя и довольно большой, огород. Руки у него были золотые, и на каждом новом месте он строил себе дом. Такой вот дом был у него теперь на Северном Кавказе, и он его продавал. Жена и три дочки сидели уже там на узлах. А Леша ехал осматривать новое место работы. Для этой цели он вез плетеный баул с рыболовными принадлежностями. Его приглашали работать в Ленинабад, и главное, что он должен был выяснить, — как там, в Ленинабаде, рыбалка. Он и с Северного Кавказа снимался потому, что там испортили речку. И испортили буровики. То есть, по сути, — он сам. И теперь он бросал только начавший плодоносить сад, огород с парниками, чтобы перебраться на чистое место. «Человек, — наставительно сказал мне Леша, — должен жить у чистой воды».
Это была сильная тема: человек приносит цивилизацию, и сам же от нее бежит! Я зафиксировал ее в мозгу. Блокнот вытаскивать я не мог, поскольку представился Леше сотрудником номерного НИИ. От тех, у кого наболело, я, конечно, не скрывался, а праздно любопытствующим, пустым или начальственно-закостенелым представлялся сотрудником сверхзакрытого НИИ или швейцаром ресторана «Бристоль», — в зависимости от ситуации и настроения.
Ночью в наше купе проникла и затаилась молодая коренастая местная жительница. Это была угрюмая толстоскулая деваха с голубым фингалом под глазом.
Она появилась без вещей, в беспамятно измятом праздничном светлом платье. Как будто ее вышвырнули с разгульного праздника, и вот сидит — еще не пришла в себя. Леша ввинтился в нее вопросами, но деваха как-то пусто молчала. Огромная пустота угадывалась в ней. Изыски Леши явно были для нее не более, чем посторонний звук. Леша оскорбился и с внимательнейшим, каким-то докторским выражением на морщинистом шкодливом лице стал импровизировать, с какого праздника она выпала и как попала в наш поезд. Деваха как бы вдруг пробудилась, неожиданно и неизвестно зачем водрузила на свое темное толстоскулое лицо тонко блеснувшее пенсне и сквозь него посмотрела на Лешу. Леша буквально онемел от восторга. Но тут нашу деваху грубовато и быстро вывели. Ко всему прочему, она оказалась еще и без билета.
Был уже день, и поезд стоял на оцепеневшем от зноя разъезде. Леша влез на диван и выставился в окно, выпятив тощий, обтянутый полосатыми штанами зад. Наша деваха в своем дорогом платье чуждо стояла среди одетых в темное казашек, продающих вяленых рыб. Леша свистнул и показал, куда ей идти. Она пусто помедлила с покачивающимся на пальце пенсне. А затем, как бы толкнув себя, пошла в том направлении, куда указал ей Леша.
Мы с Лешей быстро проскочили три или четыре вагона, открыли дверь, подняли площадку. Как раз подоспела наша изгнанная попутчица.
— Давай, — сказал Леша, — лезь!
Мы прошли в вагон-ресторан, где Леша взял себе и ей по стакану портвейна.
— Саданешь?
Деваха каменно выпила.
— Как же это так: такая молодая — и пьяница?
— Я совсем не пью, — густо сказала деваха. — Наш народ никто не пьет. Нельзя.
— Народ не пьет! — взвыл Леша. — А мы что с тобой делаем?! — Он крякнул и попросил: — А ну-ка, надень очки!
Она молча выполнила просьбу. Нацепила пенсне и посмотрела на него надменно.
— Н-да, — сказал Леша. — Такие у нас дела.
Для меня это была одна из тех мусорных встреч, которых в жизни много ездящего человека бывает достаточно. Коробило только хозяйски издевательское отношение к заблудшей девице неуемного механика, устроившего себе развлечение. Каково же было мое удивление, когда назавтра в аэропорту я снова увидел эту пару. Механик что-то записывал в блокнот — видать, ее адрес. Затем с каким-то саркастическим выражением лица он вытащил из кошелька и отсчитал девахе несколько червонцев, — очевидно, на авиационный билет. Он внушительно дал ей наставление, внутренне все еще изумляясь себе. «Ну я и дурак!» — казалось, думал он о себе с залихватским недоумением. Увиденное сильно тронуло меня, и я пожалел, что не имел возможности проследить за этими людьми дальше, не подозревая, что встретиться с ними мне еще предстоит.
2
В Ташкенте я сдал чемодан в камеру хранения, пошел было пешком, но вскоре почувствовал, что плыву от жары, зашел в парикмахерскую, привел себя в относительный порядок, сел в троллейбус и поехал в Дом печати, который и здесь оказался все той же, хорошо известной мне, стандартной многоэтажной пластиной с длиннейшими коридорами и множеством серых дверей. Поднявшись на лифте, я вышел, посмотрел, на каком языке таблички, снова вошел в лифт и поднялся еще на этаж. Я зашел в приемную, а через минуту — в кабинет редактора, сравнительно молодого еще и какого-то очень зоркого и сдержанного интеллигентного узбека, в повадке которого чувствовался тот европейский лоск, который так заметен ныне в столицах наших союзных республик и утрачен в самой Европе.
Из смежной с кабинетом комнаты явился чай. Заломив манжеты блекло-полосатой, изысканно демократичной рубашки, хозяин кабинета на моих глазах проделал весь ритуал горячего споласкивания и торжественного наполнения чашек; мы отпили по глотку, молча и дружелюбно поглядывая друг на друга; можно было переходить к делу: я изложил ему цель моей командировки, которая вдруг обнаружила свою некоторую неопределенность. Или, скорее, недоговоренность. И редактор, вопросительно посмотрев на меня, помедлив, сделал движение головой, как бы склоняясь перед мудростью изобретшего такую командировку столичного журнала. Он подошел к висящей на стене карте республики, показал пятна нефтегазоносных районов, рассказал, что где делается, какое место чем замечательно, назвал наиболее значительных людей. Знакомых фамилий в этом перечне не оказалось, а места все были по-своему любопытны и притягательны.
Пожимая мне на прощание руку, редактор, с лица которого все время не сходило удивление, спросил наконец меня, почему я пришел к нему, а не в русскую редакцию. Я сказал ему, что если бы не застал его на месте, то зашел бы туда. Такая формулировка ему понравилась. По-моему, он понял, что ниже этажом меня бы встретили как товарища, а здесь меня встретили как гостя. Он еще раз пожал мне руку.
Спустившись вниз, я сел в предоставленную мне редактором черную редакционную «Волгу», мы с шофером перевезли мой чемодан из камеры хранения в двухместный, уже поджидавший меня номер, медленно покружились по центру с бежевым кубом национального театра и голубой водой фонтанов, водяную пыль которых заносило в открытые окна нашей машины, поехали в Старый город, где в фонтане рядом с базаром купались и баловались мальчишки, а под навесами в чайханах сидели на вытертых коврах старики-аксакалы, и низкие кривые стены-дувалы ограждали сухие жаркие русла улиц. Я велел шоферу ехать на Чиланзар, выстроенный после землетрясения современный район Ташкента, оказавшийся неожиданно для меня утопающим в зелени, тогда как я помнил корпуса на голом поле и тучи лессовой желтой пыли. Машина крадучись шла по узким внутриквартальным дорожкам, ветки акаций с шелестом скребли по борту «Волги». Пахло пряно и сильно.
Наши палатки стояли тогда рядом с грядой тяжелолистых платанов, которые теперь я никак не мог отыскать. Меня, вчерашнего прораба, только из милости взяли бетонщиком второго, то есть низшего, разряда. Молодой журналист, я приехал тогда писать об отстраивающемся после землетрясения Ташкенте. И устроился бетонщиком, чтобы сделать свое дело серьезно. Лишь лет через двадцать я стал понимать, что серьезность совсем в другом.
Я вернулся в центр, отпустил машину и устроился в чайхане, на дощатой, закрытой тентом площадке, нависшей над взбитой белой водой арыка. Я еще не успел полюбоваться как бы стекающими в арык листьями плакучей ивы, как за моим столиком уже сидел чистоплотный, молодой, веселый человек, начальник аварийно-спасательного отряда, прилетевший в Ташкент стравить отгульные дни. С этого начиненного энергией и отпускной бодростью юноши и началась двухдневная вакханалия моих знакомств.