Выбрать главу

— Ничего, — сказал он сейчас Куруле. — Хорошо бы и мне тоже кому-то помочь.

Куруля сел рядом.

— Эх ты, Леха, — сказал он. — Леха!.. Давай-ка запалим вон тот пенек.

Стемнело. Земля будто обуглилась; небо насытилось зеленоватым внутренним светом, а затем яркая большая луна погасила это свечение, выявила стоящие над Вырубками беловатые косы дыма. Из земли то там, то здесь высовывались красные зрачки огня. Вырубки обезлюдели; только пацаны остались, сидели вокруг охваченного жаром большого толстого пня, когда появилась прибежавшая из Воскресенска Лешкина мать. Вид у нее был растерзанный: платок хомутом съехал на шею, пыль на обезумевшем, окаменевшем лице. Она села на землю рядом с сыном:

— Что я тебе плохого сделала? Почему ты от меня убежал? — Она пристально посмотрела в огонь, содрала с шеи платок и вытерла им лицо. — Дикий ты, — горько сказала она. — Некогда мне заниматься твоим воспитанием. Мой грех! Мой грех! — самой себе прошептала она.

Канонерку, на которой ушел Анатолий Грошев, притащили осенью на капитальный ремонт. Она выгорела изнутри. Зияла окалиной, голым железом. Анатолий был жив, остался среди защитников Сталинграда. А Веня Беспалый погиб. Его канонерка, как и все прочие, работала на переправе через Волгу — туда боеприпасы и продовольствие, оттуда раненых — и от прямого попадания стала тонуть, попала под прямую наводку прорвавшихся к самому берегу немцев. Оставшиеся на канонерке в живых попрыгали в воду, и Веня дорвался наконец-то до пушки. Отбился от тех, что тянули его, дурака, за борт, вступил в артиллерийскую дуэль с фрицами, перед каждым выстрелом поднимая руку и восклицая: «Слава флотским и нам, чертям пароходским!» Стрелял, пока не скрылся вместе с пушкой под водою.

Они перекурили это дело.

— Эх, мне бы так! — тоскливо завидуя, сказал Куруля. Как чужой осмотрел свою кодлу. — Фрицы до нашей Волги долезли, а мы знай жрем рулет свинячий да табачок шерстим по чужим чердакам... И-эх! — крикнул он и сбацал, как Веня, с мерзлой улыбкой на худом цыганском лице.

ГЛАВА 4

ВЧЕРА И СЕГОДНЯ

качкообразность жизни озадачивала и бодрила нашего Лешку. Еще вчера затон скорбно провожал на войну одного за другим своих сыновей, своих отцов, своих заводских и своих пароходских, и они исчезали, как бы канув в вечность. А сегодня ощущалось уже и обратное движение. Как бы прорвана была необратимость. И все переломилось, преобразилось, взбодрилось, жадно повеселело, как будто жизнь, шедшая под знаком минус, обнаружила, что этот знак превратился в плюс. Вернулись на завод отпущенные с войны специалисты. И хотя их всего-то было человек пять, затон сразу почувствовал себя уверенней и многолюдней. А вслед за отпущенными стали появляться отвоевавшие, и в частности — директор школы: в расцвете лет широкоплечий мужчина в щегольской, ладно сидящей форме с погонами капитана. Впервые его увидели, когда, сияя двумя рядами орденов на груди, он шел по улице, в одной руке имея две бутылки коньяка, а другой придерживая целый штабель шикарных папирос «Казбек». Кодла, глядя на него с обожанием, уступила ему дорогу. Было ясно, у кого теперь право ходить серединой улицы. И коньяк и запасы дорогих папирос подтверждали надежность произошедшего в ходе войны перелома. В самой походке сверкающего наградами директора школы чувствовалась спокойная уверенность победителя.

Как будто свежий ветер продул поселок.

Еще вчера лица были неразличимы. Виднелись черные, закопченные, склоненные над работой фигуры. Откинет щиток электросварщик, поднимет голову от станка токарь — и нет ничего, кроме сосредоточенности, усталости, тяжелой угрюмости, как будто бы нет своего, отдельного от других лица. А сегодня у всех свое — и оживленное, весело-дерзкое выражение. И вскрики, и смех, и болтовня утром, тогда как еще недавно текла на работу, повинуясь трагическому вою гудка, заполняя улицу, молчаливая, шаркающая сапогами толпа.

Еще вчера любого мучило: «Как исхитриться, но выжить, выжить!» А сегодня и нет такого вопроса, хотя как будто ничего и не прибавилось: та же норма хлеба, то же жидкое мыло, те же спички гребенкой и бессмысленно высокие цены на почти безлюдном базаре. Однако есть у каждого уже и картошечка, и морковка, и свинка хрюкает в слепленном на скорую руку сарайчике. Уже вошли в моду вечеринки, на которых гостям подавалась окруженная винегретом селедка на большом, вытянутом, как подводная лодка, блюде и кастрюля с парящей, сахарной, рассыпающейся белой картошкой. Поднявшись, дружно чокались: «За победу!» Шипели патефонные иглы: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось...» С Дальнего Востока вернулись призванные на Тихоокеанский флот пароходские, щеголяли в бескозырках, в расклиненных до полуметровой ширины клешах. С Каспия пришло в затон водолазное судно. Мускулистые, атлетического сложения водолазы по вечерам играли в волейбол в заводском скверике, о котором вдруг тоже вспомнили, мигом, в охотку засыпали противовоздушные щели (равно как и возле школы, базара, кладбища, караванки), настлали заново танцплощадку, у барьера которой и стояли во время танцев моряки-водолазы, покуривая папиросы «Норд» и время от времени сдержанно танцуя с затонскими девушками, вновь научившимися смеяться и щеголять в ситцевых, праздничных, бойких нарядах. Впрочем, иные девушки все еще продолжали ходить в тесно облегающих их раздавшиеся формы тельняшках, носили получившие внезапное распространение фиксы, которые наловчился делать Куруля, из родственных чувств, а отчасти, может быть, и для рекламы одевший все передние зубы своей сестры Нинки в разноцветные — зеленые, синие, желтые — коронки. Куруля сам же и надевал их на зубы клиенток, установив таксу: пачку сигарет «Дукат» за фиксу, что было хотя и высокой, но все же доступной для трудовой девушки ценой. Куруля словно съехал с ума.

Еще вчера уверенный, что доживает последние дни перед тем, как сложить голову за отечество, сегодня он отчетливо понял, что не успеет до конца войны повзрослеть и таким образом то, к чему он уже приготовился, не будет осуществлено. От сознания, что жизнь ему продлена до бесконечности, он потерялся. Вскинув саркастическое худое лицо, он ковырялся во рту девиц немытыми плоскими пальцами, и во всей фигуре его была издевка; только над кем, непонятно, — над девками или над самим собой? Потерявшись перед длиннотой обнаружившейся перед ним жизни, он стал с лихорадочной, летучей быстротой выискивать в жизни новый смысл, что кончилось его изгнанием из школы, где слишком сильно ощущалось его нездоровое влияние, переводом в ремесленное училище, где тотчас же произошла страшноватая инсценировка повешения одного из ремесленников — Федьки Караченцева, после которой и Федька Караченцев, и организовавший это действо Куруля были изгнаны из РУ. Некоторое время Куруля метлой обшаркивал территорию завода, а потом его взяли в электроцех. Он устроился туда учеником, занялся украшением наиболее прогрессивных девок и вдруг, совершенно неожиданно, увлекся театром, который создала Лешкина мать.

Еще вчера она казалась тенью. Еще вчера ее судьба прихотливо менялась, забрасывая ее, как человека, еще не приросшего к месту и делу, то на вымораживание (постепенную выколку изо льда) вмерзших на зимовке судов, то в обезлюдевший совершенно колхоз «Красные Струги», где ей было приказано сторожить от диверсантов коров и чудовищной дикости племенного быка Гром. Диверсанты в «Красных Стругах» так и не появились, а вот Г ром, в порыве темного бешенства, выдрал цепь и, сокрушая все на своем пути, унесся в поля. Мать, обезумев, побежала за ним, справедливо полагая, что потерю племенного быка могут счесть актом вредительства, и на этот раз лысенький в скрипучих ремнях не отстанет уж от нее. Она бегала за быком по осенним полям, пока силы не кончились. И тогда она легла на сырую землю, а бык, утомившись, вернулся в загон. После этого ее перебросили на ток, на молотьбу и сушку зерна, и она раза два в неделю приходила из «Красных Стругов» в Воскресенск, всегда ночью, с толстыми ногами, насыпав в чулки зерна... Баушка поспешно молола зерно на ручной квадратной лакированной мельнице, и мать задолго до рассвета уходила обратно, — в замызганном навозом и грязью демисезонном пальто, в накрученном на голову шерстяном сером облезлом платке. «Ведь я воровка, Алеша!» — сказала она Лешке, который, забравшись в кузов грязного ЗИСа, нечаянно попал в Воскресенск. Неизвестно сколько — пять или десять раз мать приносила в чулках зерно. Но за эти пять или десять раз она поседела, причем панически, полосато. «Ведь я воровка, Алеша!» — с тихим изумлением повторила она и села, как бы открыв для себя, что их выживание не стоит таких необратимых потерь.