Выбрать главу

Гром оваций, то бишь грохот рабочих ладоней. «Курулина!.. Осьмушкина! Браво! — ревет вскочивший на ноги зал. — Повторить! Даешь Несчастливцева!» — гаркают всем экипажем моряки-водолазы. Мать, рея крепдешиновым платьем, стремительно выходит на сцену. Лицо горит, глаза расширены и сияют. «По просьбе рабочих Воскресенской судоверфи и моряков Каспийской военной флотилии, — звонко и победно возвещает она, — повторяем сцену встречи Счастливцева (артист Павел Осьмушкин) и Несчастливцева (артист Василий Курулин), которая происходит...» — «Спасибо, Елена Дмитриевна! — грохают моряки-водолазы. — Браво!» — неистово ревет зал. Куруля еще не сказал ни слова, лишь обратил к Счастливцеву свои разъехавшиеся морщины, а зрители уже сучили ногами. И, плача от какого-то небывалого счастья, хохотал Лешка, чувствуя в груди холодный восторг.

«Гори, гори, моя звезда! Звезда любви приветная. Ты у меня одна заветная, другой не будет ни-ког-да. Ты у меня...» — с рыданием в голосе и призывно-ожесточенной улыбкой пела мать под гитару после спектакля, завершающегося неизменным банкетом, и эта новая ведьмовская хрипотца в голосе матери и рыдающе-призывная интонация ужасали Лешку, заставляли его спасаться бегством. Ему казалось: мать предала, а он не может защитить, не в силах — честь и достоинство своего отца. По крутой лестнице он скатывался на улицу, под желтые, как военная соль, крупные звезды. Ночи на Волге густы, и надо иметь зрение, как у кошки, чтобы не только не впороться носом в забор, но и углядеть сторожа. Вот он, голубчик! Спит?.. Неясно. Ладно, тревожить не будем. Откачнуть доску в сторону, тихо, на ощупь — картошка? Картошка. Два-три клубня вспороть — секундное дело; картошку за пазуху, назад, где доска? Ага, вот она, тихо, тихо; сторож, что же он спит, собака? Закуривать лезет; нет, не спит.

Ну вот, теперь и к братве можно явиться. А то с пустыми руками, как рассеянный фрайер, приходил, даже вспомнить стыдно. Та-ак: мышью прошел мимо стрелка на караване, в темнотище осторожненько потрогал цепи — нет, все лодки прикованы, — вот черт! Углядел в светлом отблеске воды прибитый к лодкам и чуть шевелящийся, покачивающийся на волне плотик: кусок палубы с разодранной на дрова древней баржи; ага, так: картошку увязать в рубаху, одежду на плотик, а вода — бррр! — холодная, стервоза! Спокойно, не фыркая, толкая плотик перед собой, преодолели пахнущую железом реку. Брюхом сели на ил, и — в кусты! — а то еще за шпиона примет, жахнет из винтаря стрелок.

Горечь тальника, травянистая дорога под босыми ногами, долгий шум леса над головой — бежишь, лишь свистит в ушах. А вот ударило ежевичной сыростью, тьма впереди звездно раскрылась. Лешка с ходу махнул с обрыва и, испытав долгое и сладкое счастье полета, взрыл белый, как сметана, песок.

Дышать сразу стало просторнее. Кругом отсверкивала пересыпанная песками вода старого русла Волги — Середыша. А впереди играла огнями бакенов и сама Волга, обжигала своим холодком.

В шалаше, прильнувшем к подножью громадного, сползающего белыми песчаными лавами обрыва, все спали: Лешка разворошил кострище, обнажил живые угли, бросил на них ворох наноса, и ветерок охотно вздул свежнй огонь. Лешка сидел возле костра, глядя, как задробилась серебром несущаяся главная струя Волги и стала похожа на спину осетра. Чего так не жить, верно? Лешка мог бы жить вот так сто лет, и все равно бы не надоело.

Он задремал, угревшись, а когда проснулся, утро подступало с низов. Выявились белые, словно кость, коряги, полоса наноса, без плеска летящая вода Волги, посветлевшей во всю ширину.

Пришел работавший в ночную смену Куруля. Выслоился из потемок своей худобой, сел у костра, помолчал, сосредоточенно глядя в огонь.

— Сашка погиб!

Куруля смотрел в огонь, а Лешка смотрел на Курулю.

Ликовали, веселились, а война, вон она как напомнила о себе!..

— Айда проверим! — Куруля встал и пошел к лодке.

Столкнув мокрую, обвешанную бахромой росы лодку, догребли до крутящегося на течении буйка, ухватились, подтянулись до туго натянутого поперек воды перемета, подняли его и зацепили за нос лодки. От перемета шли, крутясь на течении, один за другим шнуры подпусков с торчащими вправо и влево, свитыми из конского волоса поводками, на концах которых были подвязаны обряженные червяками, самодельные, отбитые до остроты комариного жала, крючки.

На первых подпусках шла одна бель, трепыхаясь, когда подпуска выходили на поверхность. Потом, растопырив жабры, вышло несколько судачков. Потом побурлил и сорвался жерех. Потом пошла серебряная стерлядка. И на последнем подпуске вышла царская, обметанная нежной желтизной по зубчатой костяной спине рыба — осетр, или, как здесь говорили, шип. У обоих засаднило сердце, когда они увидели, что крючок лишь чуть прихватил губу этой царственно поднимающейся из глубин рыбы. Но Куруля, свесившись за борт, ловко подвел ее к лодке, а Лешка подсек сачком.

— Ниче, а? — сказал Куруля.

Из-за леса на перекате холодно и ярко ударило солнце. Куруля пощурился на него, суетно закурил.

— Сашка-то из нас, Курулиных, самым умным, думаю, был... И вот ведь гадство! — сказал он скороговоркой и посидел неподвижно.

Донеслось хлопанье плиц идущего из Астрахани скорого. Сам он был еще за перекатом, а плицы шлепали так отчетливо, как будто он был уже тут.

И содрогаясь от того, с какой внезапностью остановилось время Сашки Курулина, для которого уже не будет ни алой Волги, ни поднимающегося над перекатом громадного солнца, Лешка отчетливо чувствовал свое бессмертие.

Из шалаша выползли, сливаясь с берегом своим обесцвеченным тряпьем, Пожарник, похожий на бычка Федя, Крыса и еще двое каких-то из новых, имени которых Лешка не обязан был знать. С помощью ладони пустив звук над водой, он крикнул, чтобы готовили чай. На берегу засуетились, оживляя костер.

— Слушаются? — без обычной своей ухмылки спросил Куруля.

— Слушаются, — хмуро ответил Лешка.

— Герой! — помолчав, бросил Куруля.

ЗИМНИЕ РАДОСТИ

урулю они нашли под лестницей. Он там сидел в темноте и плакал, оплакивал давно уже погибшего брата Сашку.

— Чего так-то?

— А жалко стало.

— Пойдем петли, может, проверим?

— А чего?! Можно. Сейчас берданку только возьму.

Куруля взял берданку, Лешка свой расточенный под двадцать второй калибр карабин, а Федя Красильщиков не взял ничего — какой из него охотник?! Вот силач — это точно. Каждый день упражняется с гирями, а зачем? Сперва все хотел побить Курулю. А теперь-то что? Друзья ведь? Друзья. А все равно отстать не хватает духу. Растит мускулы и растит. Ну и ладно. Может, котельщиком будет. По заклепкам станет шарашить кувалдой. Так, Федя?

— Нет, — сказал Федя, — я теперь размышляю над тем, как спасти человечество.

Ну дает Федя!

— От фашистов, что ли?.. Так уж, считай, что спасли!

— Нет, — сказал Федя. — От жадности... Ведь все от жадности. Все беды и войны, я думал, думал и понял: вот от чего. Ведь не просто воюют, чтобы побить, а чтобы хапнуть чужого. Не так, что ли?

— Ну и Федя! Вот умный, черт!

Его, дурака, чуть из школы не выперли: в задачки ныряет, чудак, как в прорубь. Вынырнет: «Как же так?! Есть более корректное решение, вы не находите?» Это он Алевтине Викторовне, математичке. Та на дыбы или в слезы. Она по случаю народного бедствия стала учителем; в учительский институт с грехом пополам поступила. А он ей «корректное решение»... Ну и фрайер! Вот уж действительно, таких надо гнать. И самое кошмарное для Алевтины, что у него-то все на полном доверии. Ему о том, какой он мерзавец, а он глаза голубенькие правдивые вскинет: «Но как же так: ведь А плюс В...» Умора!.. Вам бы такого друга иметь!