Если этюды Бондаря потрясали Лешку той разбуженной правдой, которую не разглядеть было в самой жизни, то эта батальная громадина напомнила ему писанные Бондарем клубные декорации, которые он малевал, окуная огромную кисть в ведро. Все тут было понарошке: и лыжники, на прямых деревянных ногах съезжающие якобы прямо по глубокой снеговой целине, и ряды заклепок на самолетах, и лицо летчика под плексигласовым колпаком. Это была картина художника, ни одним нервом не прикоснувшегося к войне.
Дикий, в распущенной, с дырками от орденов гимнастерке, с красными от бессонницы и напряжения глазами, Бондарь сбросил на стул палитру, одной рукой притиснул к себе Лешку, впился ястребиным взглядом в картину, забыл о Лешке, вспомнил:
— Кончилось?.. А теперь что же?.. Обо всем поскорее забыть? — Он резко пометался по мастерской, схватил Лешку за плечи. — Мне — моих погибших, тебе — твоего отца!.. Да?
— Нет! — закричал Лешка.
— Да? — не слыша его, яростно потряс пришедшего с карабином гостя художник.
— Нет! —так же яростно крикнул Лешка.
— А это куда я дену?! — кричал Бондарь, как-то урывочно, будто стонами, рассказывая Лешке о том, как без выстрела, встретившись на нейтральной полосе, расползалась наша и вражеская разведка. — За это под трибунал надо! — корчило Бондаря. — Но ведь и задание надо выполнить — зачем мы туда ползем?!. Или вот, стой!.. — И он кричал о мучающем его вот уже три года видении — раскатанном тягачами и танками во всю ширину дороги, как блин, бойце. Раскинув руки, с орденом Красной Звезды на ватнике, он, раскатанный, смотрел на них, идущих по нему, сквозь ледок.
— Вот! Вот она, война! — шипел Лешка. — А не это, когда не страшно и один зеленый фашист. Так, что ли, было? Я же видел, видел! — начал он задыхаться от слез, от ненависти.
— Алексей! Лешка! — кричал, тряся его за плечи, художник, — Но мне ведь жить как художнику! А где у меня, что? Какой у меня капитал, кроме пяти ранений? Только ведь не ранения на выставке должен я выставлять. Жахнуть монументальным полотном, чтобы — все! Понял?
— А я не хочу понимать! — ослепнув от ненависти, орал Лешка. — Когда ребенок от страха говорить разучился — вот что такое война! Не так, да? А где это? — судорожно вскинул он руку к картине. — И зачем мы тогда победили, если мы сразу все это заврем?!
Ах, Леша! — сказал Бондарь. Он пружинно подался к картине, как-то мимолетно, ужасающе привычным движением вскинул появившийся в его руке нож, остановил руку уже на ударе, бросил нож на стол, засмеялся. — Ах, Леша! Воевать-то мы научились. Теперь надо учиться жить!
ДОЛГОЖДАННАЯ НАВИГАЦИЯ
х суда были пришвартованы рядом: буксир «Герцен», на котором Лешка уходил масленщиком, буксир «Маршал Толбухин», на котором масленщиком уходил Федя Красильщиков, и винтовой толкач «Композитор Алябьев», на котором Куруля стал рулевым.
Напоследок сошлись в Лешкиной каюте. Две койки под теплыми шерстяными одеялами, труба отопления в дощатом кожухе, высоко над головами иллюминатор, все масляной краской покрашено... Уютно. Даже ознобисто как-то от радости. Вот чайничек свой — на, пей! А корпус содрогается живой дрожью; за переборками, в утробе судна, сыто чавкает и мнет пар сияющей свежей сталью машина.
— Коком-то у вас кто?
Вот вопросик! Приятно на такой ответить. Мол, коком у нас баба, а о жратве забот нет: «колпит»!
— О хлебушке, помните, как мечтали?
— В войну-то? Ну. Кто сколько съест. Кто говорит, две буханки, кто говорит, три буханки. А Крыса: «Буду есть, пока не устану. Посплю, а потом снова сяду есть».
— А и верно! Мы ему: «Заболеешь!» А он: «Ну что вы? Разве от хлеба можно заболеть?!»
Эх, Крыса! Повздыхали. Не дотерпел до долгожданной их навигации, за колючей проволокой существует теперь.
— Ну, ладно, — сказал Куруля. — Не дрейфьте! — Он сунул сухую горячую руку, попрощался жестким рукопожатием с Лешкой, потом с Федей.
Поднялись на палубу. Ночь была вся в огнях. Стояли желтыми квадратами наверху окна цехов; бежали лестницей фонари Набережной; тьма кругом была исколота тычками иллюминаторных огней; внезапно открываясь, панически таращились в темноте красные и белые глаза ходовых сигналов. На всех палубах то и дело выплескивались полотнища света, выявлялись в них люди, слышался негромкий деловой разговор. С внезапным свистом, все заглушающим шипением за борт выпускался излишний пар. Творилось нечто потаенное, празднично волнующее, нестерпимое — почти до бесстыдных слез. Звезды отдалились, были уж не так крупны и близки, как в войну. Зарево поселка заслепило рогастенький месяц. По черной воде возились золотые хвосты отражений. Запах молодой воды, снега, прохватистый ветерок с Волги вышибали внезапный озноб.
— Из какой войны вылезли?! — сказал Куруля. — Потому что боялись не за себя... — Он коротко помолчал. — А ведь весело знать, что любой из нас за любого из троих кинет жизнь, не спросясь... Так?
Лешка и Федя, напряженно помедлив, кивнули.
— Вот я и говорю: теперь нас — и навсегда! — трое... Согласны?.. И будет нужда, так за другого любой из нас... не спросясь... Могу я о вас такое знать?
Федя набычился в темноте, а потом сказал:
— Ладно.
А Лешка от пронзительности и высоты этой клятвы еще с минуту, должно быть, не мог говорить.
— О чем разговор?! — даже с легким презрением сказал он, когда отпустило. А у самого сердце разрослось больше тела. Эх, Куруля! Эх, Федя!.. Да он сейчас готов... «Только бы не зареветь!» — с мрачным восторгом подумал Лешка.
— Ну, тогда пошел, — сказал Куруля. В отличие от Лешки и Феди, которые были в тельняшках, в форменках, в колом стоящих грубошерстных длинноватых бушлатах, Куруля был по-прежнему в ватничке, малахае и обтрепанных кирзачах.
Лешка и Федя смотрели, как его кощейская фигура уходит по трапу.
Сколько лет назад взошел он для Лешки как черное солнце, и ведь что там ни говори, а все эти годы Лешка крутился вокруг него: Куруля на риск и Лешка за ним на риск, Куруля в огонь и Лешка за ним в огонь. А уж Федя, подумав, за ним, за Лешкой. Так и жили все эти годы гуськом. Своим притяжением держал он их, особенно Лешку, Куруля. На что бы ни прицелился Лешка — скажем, восхититься стихами, непременно тут же всплывает в памяти старушечье морщинистое лицо Курули: а он бы как?.. Ну и все, и хватит! «Кинуть жизнь за тебя — это пожалуйста!..» Но вместе с тем: «Вот мой пароход, а вот твой пароход, Куруля. Понял?»
— Отдать носовой, — негромко сказали с крыла мостика, над головами Лешки и Феди.
Прошитая золотой строчкой иллюминаторов, черная глыба Курулиного толкача неслышно отодвинулась, покрылась тьмой, прошелестела вода, и прошла близко черная мятая корма. Строчка иллюминаторов развернулась, а затем медленно сжалась в одно круглое желтое око, расправились и обозначили габариты судна ходовые огни. Толкач молча бурлил до караванки. И только тогда взвыл прощально. Дав ему поплакаться, вразнобой взревели ответно суда. Волосы шевелились от этого их судного крика. Как будто самого разрывают. Как будто от себя уплываешь.
И все-таки... Ах, и все-таки: какая ликующая, крепкая, будоражащая затевалась под пароходные вопли жизнь!
МИРАЖ
ГЛАВА 1
1
ерез тридцать лет, в Москве, я получил телеграмму следующего содержания: НАСТОЯТЕЛЬНО ПРОСИМ ПРИБЫТЬ ЧИТАТЕЛЬСКУЮ КОНФЕРЕНЦИЮ ВОСКРЕСЕНСКИЙ ЗАТОН ПО ВАШЕЙ КНИГЕ ЗЕМЛЯ ОЖИДАНИЙ ТЧК ПРОЕЗД И ПРЕБЫВАНИЕ ЗАТОНЕ ОПЛАЧИВАЕМ ТЧК КОНФЕРЕНЦИЯ НАЗНАЧЕНА 29 СЕНТЯБРЯ ТЧК ТЕЛЕГРАФИРУЙТЕ СОГЛАСИЕ ТЧК СЕКРЕТАРЬ ПАРТКОМА ВОСКРЕСЕНСКОГО СУДОРЕМОНТНОГО ЗАВОДА ЕГОРОВ
Мне это, надо сказать, не понравилось. Зачем конференция? Какой Егоров?
— Ответ оплачен, — сказал почтальон.
— Что у них там происходит?— Не знаю, — сказал почтальон.
Я сел за прерванную приходом почтальона работу. Но работа расклеилась: не выходила из головы телеграмма. Я походил-походил из угла в угол, а потом отправился на почту и отбил следующий невнятный ответ: БЛАГОДАРЮ ПРИГЛАШЕНИЕ ЧИТАТЕЛЬСКУЮ КОНФЕРЕНЦИЮ ТЧК СОЖАЛЕЮ БОЛЬШОЙ ЗАГРУЖЕННОСТИ РАБОТОЙ ЗПТ ЧТО ДЕЛАЕТ ПРОБЛЕМАТИЧНЫМ МОЙ ПРИЕЗД ВОСКРЕСЕНСКИЙ ЗАТОН ТЧК АЛЕКСЕЙ БОЧУГА