Выбрать главу

— Петр Петрович? — Севостьянов с живостью обернулся. Ну, такого он даже от Курулина не ожидал!

— Вот его официальное письмо, — сказал Курулин.

— Как же это вам удалось?! — не выдержав, воскликнул Севостьянов, выхватывая письмо. — Околдовали вы его, что ли!..

Нет, не околдовал хмуроватого, недоверчивого и не очень-то любезного Быстрова Курулин. Но громадный завод, которым Быстров руководил, создавали пятьдесят лет назад присланные из Воскресенского затона корабельщики. Это старейший волжский затон — Воскресенский — родил такое большое дитя.

Самое разумное было все-таки хлопнуть Курулина по плечу и уйти в свой кабинет. Потому что мало ли какое письмо напишет директор завода, пусть даже генеральный! Тем более, что факт очевиден: плановые сроки строительства «Миража» Быстров провалил. И отсюда с легкостью можно сделать вывод... Но нет! Сверхновый «Мираж» и сверхслабый затон не подходили друг другу никак. Что изменится на заводе Быстрова с выпуском «Миража»?.. Да ничего!.. А если выпустить «Мираж» на Воскресенском заводе, там может измениться все!

Александр Александрович словно обо что-то ударился, издал свой многозначительный звук, покосился на Курулина, который на этот раз и в этот приезд был какой-то замороженный, сжатый, какой-то конечный, как будто решался вопрос о его жизни и смерти, и вдруг почувствовал, что пробил час его собственной дерзости. Счастливое ощущение утраты себя вернулось к нему. Он забыл о себе и не глазами, а сердцем вспомнил тех живущих сейчас в затоне постаревших, как и сам он, людей, что с ним ломали войну. Да, да, не очень-то подходит для «Миража» Воскресенский завод. Но как для Воскресенского завода подходит «Мираж»! Вот она, великая и, может быть, единственная возможность отплатить людям Волги за их самоотверженность и добро — влить в замершую жизнь поселочка молодую свежую кровь!..

...Отворачиваясь от поземки, Курулин шел, оскальзываясь, по обледенелой дороге. Снег белыми тучами несло параллельно земле. Сквозь белую муть невнятными пятнами все ближе выявлялись дома поселка. И если в Москве Курулин упрямо твердил об оставшихся без дела корабелах, то сейчас как ударило: в этих приближающихся рубленых обширных домах никаких корабелов нет. Старые состарились, молодые разъехались. Вот какая реальность приближалась сквозь снег. Невольно вспомнилось одутловатое лицо помощника Севостъянова, который, оформляя документы на передачу «Миража» Воскресенскому заводу, хмыкнул: «За что же это вас так, Василий Павлович?.. Фонды на «Мираж» спустили Быстрову. А вы из чего будете строить?.. Из ничего?» Помощник сочувственно улыбнулся, явно полагая, что это профессор, лауреат Ленинской премии, генеральный директор Петр Петрович Быстров и заместитель министра Александр Александрович Севостьянов вкупе подложили Курулину такую свинью.

«Вот именно, что все материально-техническое снабжение «Миража» ушло к Быстрову. А когда и как он будет отдавать, неизвестно. Так что все верно! Некому и не из чего строить «Мираж». Только через год он должен быть построен!.. И-эх, ладно. Счастью не верь, беды не пугайся. Где наша не пропадала?! Давай пока радуйся, плакать будем потом!..»

2

И вот, через год после этого, а точнее — через девять месяцев (была середина сентября), я вышел из самолета в крупном волжском городе, взял такси, переехал в речной порт, потерся в небольшой, но (как и в прежние времена) крутой и агрессивной очереди, купил билет на «Метеор» и вскоре сидел уже в его теплом вибрирующем чреве, глядя, как несет мимо сплошного ряда окон белую водяную пыль.

У оставшихся позади причалов мы встретились с Курулей в начале пятидесятых годов. Я тогда ушел с буксира, на котором плавал масленщиком, попытался поступить в художественное училище, но не был принят, и стал работать на подхвате у Бондаря, который к этому времени перебрался в город, сколотил группу художников, и они поточным методом писали шишкинских медведей, богатырей Васнецова, царевну, увозимую на сером волке, — крупные, с преувеличенной яркостью красок копии, украшающие в те времена стены всех ресторанов, парикмахерских и приличных пивных. Оголодал я на художественном поприще, обносился ужасно, и на ноябрьские праздники пробирался подкормиться в затон. По Волге шло уже сало, пароходы с линии были сняты, удалось устроиться на рейдовый затонский баркас «Воскресенец», который готовился вести последний, загруженный продуктами, дощаник в затон. Сгрохотал в кубрик со скошенными по обводам бортов переборками, с узкими кожаными диванчиками и привинченным намертво квадратным, чуть поболе носового платка, столом. И увидел на нем сияющую золотом букв бескозырку, а затем — моряка, даже не моряка — курсанта, в свежем великолепии слепящих якорьков, кантов, бело-синих полосок. Прямой мускулистый стан, развернутая выпуклая грудь, твердый взгляд, открытое мужественное лицо. И от всего облика ощущение надежности, строгой мужской чистоты, правильности. И это был Куруля. Я сел на диванчик и оторопело смотрел на него. Куруля? Тот самый, похожий на Кощея, шкодливый, смутно ухмыляющийся щучьим ртом переросток, что ходил, загребая ногами, сутулясь так, что его голова уходила в плечи, а ухмылка появлялась где-то среди рванины... Куруля?

— Здравствуй, Алексей! — Он открыто посмотрел на меня, протянул и твердо пожал мне руку. — Порубать хочешь? — И не разглядывая с прищуром, как прежде, а одним прямым взглядом он обозрел мои метущие бахромой обветшалые клеши, клетчатый пиджачишко с чужого плеча и застиранный тельник под замызганным, залатанным на локтях бушлатом, серое волчье лицо ищущего себя человека. Вынул из зеленого военного мешка банку мясных консервов, вскрыл ножом, достал буханку пшеничного хлеба, отсадил краюху. — Налегай!

Голос у него был клекочущий, сиплый. Он объяснил, что только что из похода: на учебном паруснике ходили вокруг Скандинавии. Лизнул ленту бескозырки:

— Соленая до сих пор.

Он был светел и ясен — молодой красавец с резкими чертами твердого, немного цыганского лица. Кособоко пристроившись к столику, я молча ел его хлеб и его тушенку. Слезы отчаяния душили меня. И до этого меня все время тревожило, что мои друзья твердо идут каждый своей дорогой: Федя Красильщиков учится в университете, Куруля служит на флоте, — лишь один я болтаюсь неприкаянно, безвольно прилепившись к артели Бондаря, который решил для начала укрепить свое материальное благополучие, ну уж а потом, не думая о куске хлеба, начать творить. Мне стало ясно, какая страшная глупость — это мое «художество, заключающееся в огрунтовке холстов, в поганом спанье на поганом диване в «салоне» Бондаря, в упоении свободным трепом художников, в иллюзии, что я уже почти как они.

Еще недавно, всего лишь несколько лет назад, я восхищался ленивой дерзостью Курули, вслед за ним подался в масленщики, а теперь я видел, что вот он, я! Это я, я! должен вот так сидеть в синей глаженой форменке, вот таким вот мускулистым монолитом и с хозяйским веселым спокойствием разглядывать лезущих в кубрик теток, старуху с замотанным шалью ребенком, разлегшегося во всю длину диванчика хмурого пьяного жлоба. Понаблюдав, как жлоб отпихнул пытавшихся потеснить его женщин, как женщины, смирившись, устроились на полу, Куруля по-хозяйски неторопливо взялся за жлоба, отнес его в угол, свалил, сказал добродушно:

— Вот здесь живи.

Я был раздавлен. Как он обрел сей праздничный вид, свое каменное великодушие, свою веселую невозмутимость, как вообще попал в высшее военно-морское училище, имея за плечами ко времени призыва на флот всего лишь пять или шесть классов.

— А поднапрягся! — сказал он свободным, не стесняющимся посторонних голосом. — Так что вот!.. — Он накинул на плечи свой чистенький, сияющий поговицами бушлат, надел и сдвинул назад бескозырку. — Теперь — до «деревянного бушлата»....

Но до «деревянного бушлата» дело у него не дошло. Из училища его отчислили за драку на Балтийском вокзале, где в то время под сводом стояли высокие мраморные столики, на которые ставили кружки с пивом. Как раз была амнистия в связи с кончиной товарища Сталина, вокзал наводнили отпущенные на волю бандюги, спокойно вынимали кружки из рук оторопелых граждан. Вынули из-под рук и у Курули. Он подождал, когда уголовник допьет его пиво, принял пустую кружку и разбил ее о голову утолившего жажду. Тут случились другие моряки и другие амнистированные. Закричали «полундра», засвистели медные бляхи... Словом, вскоре Куруля сменил морскую форму на робу рабочего Балтийского завода. Затем он поступил в Кораблестроительный институт. И в этот период, мне кажется, он и понял себя.