Выбрать главу

Час этой «самодеятельной» поэзии пробил через несколько лет в Мурманске. Помнится так: длинный заплеванный коридор «Тралфлота». Сидящая на корточках терпеливая очередь. К вечеру, отупев от сидения, я выдрался из этой очереди и пошел в шалман, которых тут же, на спуске к порту, в пятидесятые годы было — на выбор любой! За столиком, заваленным рыбными очистками и утесненным пивными кружками, мы обнаружили внезапную горячую взаимную приязнь с рыжим, шебутным, только что вернувшимся с моря и завязывающим с моряцкой жизнью радистом с МРТ Димой. Он был возбужден, клокотал, что меня из-за ухудшившегося зрения отчислили из Высшего мореходного училища, что начальник училища капитан первого ранга Раевский тем не менее не поставил на мне крест, а сказал, что возьмет обратно, если я докажу, что для флота я человек не случайный. Он дал мне направление в траловый флот. Кочегаром. На год. Радист саданул по столу кружкой, одобряя великодушный поступок Раевского, горячо сказал мне в лицо, что я не тот парень, который должен тереться с бичами в коридоре «Тралфлота», и что Дима сам (вот только допьем!) отведет меня на свой МРТ. Как доказательство того, что он поведет меня верным путем, радист вскинул на стол и раскрыл чемоданчик, полный денег. Это его чуть было и не погубило.

Я сперва внимания не обратил на вслушивающегося в наш разговор обрюзгшего мятого пожилого. Но когда мой радист обмяк, и этот обрюзгший, и еще один с ним — длинный, заботливо ухмыляющийся жлоб, подошли и ухватили радиста под мышки, почувствовал, что дело принимает скучный для него оборот. Выволокся вместе с ними на булыжный спуск к порту, мокро блещущий под дождем. Радиста они уже не держали, а, закинув ему на лицо его же одетый в рукава бушлат, оставили ничего не видящего и как бы распятого посреди пустынного спуска. И до сих пор помню: раскачивающаяся тарелка фонаря, грубо отблескивающий булыжник, липкая водяная пыль, несущаяся из сумрака наступающей полярной ночи, и две улыбки — одутловатого и длинного, которые выдирали из моих рук чемодан радиста. «Так это же наш кореш, браток! Мы все свои, с теплохода „Одесса“», — умасливал голосом и гипнотизировал своими странными гримасами одутловатый. Но все же я успел углядеть неизвестно откуда взявшегося третьего. Он подбирался сзади. И, не раздумывая, я ударил его сапогом в пах. Он скрючился, падая, и по камням брызнуло что-то железное. Не знаю уж, гаечный ключ или нож.

Моя милиция, действительно, в этот раз меня сберегла. Подъехали, выскочили, страшно закричали: «Стоять!» И эти трое оказались в закрытом кузове; туда же подсадили радиста. А я с чемоданом денег был помещен в кабину, приятно изумленный тем, что они в мгновение ока, без единого вопроса разобрались, кто есть кто.

Выслушав краткую, но энергичную благодарность за участие в задержании бандитов, я прошел напоследок мимо барьера, за которым они сидели, и мятый, сладко улыбаясь, сумел мне нашептать: «Больше суток не проживешь. Ты приговорен, сука!» Длинный тоже оскалился из своих морщин. А тот, которого я ударил, был, очевидно, серьезный малый. Он меня просто запоминал.

Мне было девятнадцать лет, и я почувствовал себя утомленным. Рисковать, и даже жизнью, на выбранном тобою прямом и твердом пути к цели — в этом есть даже услада. Но бессмысленно и трудоемко суетиться, кочуя из одного приключения в другое, — мне это вдруг опротивело. Я оторвался от Курули, за которым, не замечая того, шел все время след в след. Я понял, что настал миг, когда я должен выйти на свою магистраль. И эта магистраль увязывалась в моем сознании с лежащей на дне чемодана поэмой. Сам я ее не перечитывал, чтобы не портить себе настроение. Но в то же время полагал, что для других она будет драгоценным подарком.

Оказавшись, действительно, для флота человеком случайным, я еще дней десять поболтался в Мурманске; чтобы не чувствовать себя сбежавшим трусом. А затем уехал в Москву, не предполагая, что спустя всего лишь два месяца, одетый в матросскую робу, протопаю в строю новобранцев по улицам Мурманска, гаркая вместе со всеми: «Маруся, раз-два-три калина, черня моя дивчина, в саду ягоды рвала...»

В Москве я, разумеется, пошел к Асееву, поскольку он был другом Маяковского, и я мог ему доверять. Какая-то довольно приятная женщина не пустила меня в квартиру, уверяя, что, во-первых, Асеева дома нет, и что, во-вторых, мне незачем таскаться по квартирам, а лучше сразу идти в Союз писателей. Возможно, это была Оксана, воспетая в стихах жена Асеева. И советуя сразу идти в Союз, вероятно, она шутила. Но я был человеком сердитым и действовал твердо и серьезно. Снял и вытряс в подворотне напитанную угольной пылью шинель, привел в интеллигентный вид сапоги, щедро смазав их гуталином, и в таком виде появился на улице Воровского в очень красивом старинном зале с лепными фигурами на потолке и с расписанными золотом простенками. Помню, что великолепие зала подействовало на меня в том смысле, что я как-то строго, по-хозяйски был удовлетворен. После сурового препирательства с секретаршей, даже потерявшейся от моей молодой сердитости, был вызван из-за высоких белых дверей очень известный тогда Ажаев. Без лишних разговоров он подсел к инкрустированному столику и стал читать мою тетрадь. В середине чтения он оторвал глаза от рукописи и спросил: «А у вас там акации разве растут?» — «Нет», — растерялся я. И тут же понял, что все со мной кончено, полный расчет произведен. Ажаев догнал меня и отдал тетрадь. Я запомнил, как он смотрел мне вслед, с некоторым недоумением разведя руками.

А вслед за Ажаевым и сама реальность на мои поэтические прозрения бросила взгляд. Как раз там, где «на розовых горах» должен был возникнуть приморский «весь в акациях» город, я увидел, приехав, серую, огромную, тяжелую воду, которая, хлюпая в глинистый берег, отваливала от него сочащиеся куски. В унылой, без единого деревца, котловине плотники собирали перевезенные с левого берега на баржах дома. От собранного на голом месте старья веяло жутью. Множество людей, бросив свои бревна и плюнув на все, уехало вверх и вниз по Волге искать более человеческие места обитания. Над потемневшими от осенних дождей холмами, над истоптанной и превращенной в сплошную грязь низиной летало и каркало несколько старых ворон. Чувство оскорбленности и беспомощности, помню, не покидало меня. Мои поэтические мечты превратились в срам.

А для Курули через тридцать лет превратились в программу. Ведь здесь, на холмах, и там, внизу, в поселке, реализовался, по сути, мой поэтический бред. Я видел под Лобачом жесткую громаду строящегося эллинга, кладущего начало новому заводу, и курулинский особняк, кладущий начало новому поселку. И слева, на выбросе к Волге, — основу основ расшевеливающегося нового — базу стройиндустрии: кирпичный завод, полигон железобетонного цеха, стальные модули современного завода строительных изделий, который специализировать можно будет как угодно, по потребности...

На холмы поднялся газик Курулина. Курулин прошел вдоль только что высаженных березок, усмехнувшись, пожал мне руку: «Здорово!», скинул куртку возле своих четырех кольев и, крякнув, начал копать. Еще посидев минут десять, я встал и пошел к нему.

Он покопал еще немного, разогнулся, воткнул лопату в глину, со смаком оглядел мой наряд: ватничек, старые кирзачи, кепку.

— А тебе это идет. — Он ухмыльнулся.

— Говорят, ты даже на младенцев спустил оброк?

— А почему бы отцу не посадить деревце в честь своего ребенка?

— Четыре деревца.

— Ну, четыре! — Он снова принялся углублять яму. — Хватит рубить, пора уж сажать! — Он остервенело докопал яму, выдохнул и стер рукавом пот.

— А зачем ты милицию из поселка вытурил?

Курулин постоял, засунув руки в карманы и отдыхая.

— Сформулируем так: к каким последствиям привело двухлетнее отсутствие в затоне милиции? — Он помолчал. — Два года в поселке нет преступлений. — Он подождал моих вопросов и, не дождавшись, сам рассказал, за что попал в котлован матрос с пристани, лохматый, как пудель, Костя Громов. В поисках экстренно понадобившейся закуски взломал чужой погреб, взял четыре соленых огурца и был на месте преступления пойман. — Не знаю, каким бы он стал после отсидки в тюрьме. Но после котлована, в котором его видит каждый и каждый понимает, почему он тут, в котловане, сидит, он не то что к чужому, он к своему погребу близко не подойдет. А-а? — хмыкнул Курулин и, ухмыляясь, пошел на меня. — Ух, Лешка ты, Лешка! — Но вспомнил, кто он, кто я, и сколько нам лет, ухмыльнулся и опустил руку.