Мы подошли к «Миражу», ради которого затон себя обобрал. Судно стояло под травянистым берегом, уже на воде, и было похоже на жука, или скорее, может быть, на божью коровку. С двумя одинаково округлыми носами, с развернутой в обе стороны рубкой, с широкой лебедкой в одном конце, а в другом — с никелированной штангой торчащего в небо манипулятора, судно притягивало взгляд и заставляло разгадывать свою потаенную суть.
Внутри «Миража» что-то лязгало, слышались голоса. На берегу то и дело вздрагивал и начинал гудеть трансформатор, кабели которого уходили в утробу «Миража».
Да, это была реальность!
Мы дошли до эллинга и, задрав головы, посмотрели на эту железную пещеру, в которую, поднятый на косяковых тележках, войдет для ремонта корабль. Эллинг был только начат, краснели суриком его узлы и стыки.
— Ни одному затону такое не снилось! — сказал Егоров.
В том, как громадный, в полгоры, которая стояла за ним, эллинг, разинув железную пасть, смотрел на сразу ставшие жалкими домишки затона, был для поселка какой-то надвигающийся ужас. Лишь стоящий отдельно и отчетливо видимый отсюда особняк Курулина сохранял свою сытую независимость.
— Не могу представить даже, как ему удалось, —-сказал Егоров, — но вот, пожалуйста: добился Василий Павлович включения в титул, вырвал два миллиона и, хочешь — верь, хочешь — не верь, а в Воскресенском затоне строится собственный эллинг. Глаза протрешь — нет, стоит!
— А сколько стоит весь эллинг?
— Миллионов двенадцать.
— А Курулин обосновал, что обойдется двумя?
Егоров понял, что я хочу сказать. Перед нами громоздилась искусно созданная «незавершенка». И теперь министерство, банк вынуждены были совать Курулину миллионы, чтобы на их шее, как гиря, не висел незавершенный объект.
— Представьте, что это вы под снегопадом, на ветру, на морозе меняете обшивку вот этого вот буксира, — Егоров показал на изъеденный временем буксир со снятой донной обшивкой. — Я думаю, что тогда вы без раздумий сказали бы, что эллинг — благо, и только благо! — Он помолчал, глядя на сбегающие в воду рельсы. — Ваша книга меня поддержала. Сказать откровенно, я был в панике от того, что у нас тут делается, и вдруг — по радио, на всю страну!.. И ведь действительно: «Земля ожиданий» — как вы точно о нас! Мне даже показалось: вы меня снова на берег вытащили, ткнули носом: вот как к этому относиться надо! И Берестов, первый секретарь райкома (да вы его еще по старому затону знаете!): «Видишь, как Москва широко смотрит?! Победа, она кровью дается! Мы на фронте ради победы не то что технику — себя молодыми в огонь кидали. А тут?.. Ну, буксир отдали в аренду... Человек идет на прорыв, Егоров! А ты как это видишь?» Я тогда ответил Берестову: «Вместе с ним иду на прорыв!»
— Вы что же, навязали себе позицию?
— Жизнь навязала! — сказал Егоров. — Из послевоенных лет, через тридцать лет застоя, мы шагнули прямо в современность. Даже дальше! Потому что в каком затоне есть такая школа, какую мы для себя построили?! И без денег, заметьте! На свои средства начали, а в конце года где-то на Чукотке их не сумели использовать, и эти деньги нам отдали. А эллинг? А особняки, которые мы затеваем? А «Мираж»?.. Ведь это же завтрашний день судостроения! И не только судостроения. Это завтра нашего отношения к природе, к своим богатствам, к самим себе! — Он шел, глядя себе под ноги, и убеждал себя. — Быть против этого? Вы меня извините! С Курулиным можно так: либо за, либо против. Против я не могу. Значит, «за»!
— А зачем вам читательская конференция?
— Обсудим вашу книгу.
— А вы отдаете себе отчет, во что эта конференция выльется?
— Обсудим вашу книгу, — сказал он упрямо.
Так. Ладно!
Мы молча дошли до «Миража».
— Евгений Михайлович! — закричал с палубы и стал взбираться бегом по травянистому берегу главный инженер завода Николай Вячеславович Грошев, а по затонскому прозвищу — Веревкин, двадцатишестилетний приемный сын Славки Грошева, худой, губастый, веснушчатый, похожий на аспиранта. К нему до того пристало прозвище Веревкин, что даже в официальных бумагах люди, забывшись, писали «Веревкин». Он спокойно отзывался на эту его вторую фамилию, хотя и был болезненно самолюбив. Там, где люди ругались или сцепляли от ярости зубы, Веревкин делал смеющееся лицо.
— Квартиру, Евгений Михайлович, давайте! — закричал он еще издали. — Хозяин мой совсем с ума съехал. Сколачивает для себя в огороде гроб. Не могу я с будущим покойником жить! — Веревкин остановился перед нами, вытянулся и сделал хохочущее лицо.
Егоров с беспокойством посмотрел на Веревкина, потом на меня, потом снова на Веревкина.
— Павел Васильевич?! '
— Он!
— Для себя гроб?
— Для себя! — Веревкин посмотрел на Егорова с мальчишеским наслаждением.
Мы быстро пошли к проходной.
Мы шли к старику Курулину, отцу директора, живущему одиноко в громадном доме, половину которого занял Веревкин. Выгнал вместе с братом за пьянство отца, а затем и сам ушел внезапно из дома, поселился на пустующей половине старого курулинского гнезда.
Дом Курулиных походил на крепость, которую никто не захотел брать. И стены почернели, а защитники разбрелись. На заросшем дворе валялись, где упали, лопаты и грабли. Мы зашли за дом и увидели верстак под навесом, а на нем нижнюю часть гроба, собранную на шурупах из любовно отстроганных сливочно-желтых досок. Свисая с краев этого страшного ящика, шуршали и мотались кудри свежей стружки.
— Чего явились? — заставил нас обернуться недружелюбный скрипучий голос.
От сарая с доской шел старик Курулин: в длинном замусоленном пиджаке и сапогах, со свалявшимися, обсыпанными стружкой кудрями, страшный, как старый цыган.
— Чего картошку-то не убрал, Павел Васильевич? — катящимся затонским говорком, бодрясь и показывая на полегшую, расползающуюся с грядок ботву, спросил Егоров.
— А кто ее будет есть?! — бросил старик, прошел мимо нас, снял гроб с верстака и зажал принесенную доску винтом.
Мы с Егоровым, томясь, стояли за его спиной.
— Ну, насмотрелись? — обернулся старик.
— Что за демонстрация, Павел Васильевич?! — решив, что пора рассердиться, и в самом деле рассердился Егоров. — Ну, обидно, я понимаю: твои же товарищи вдруг взяли тебя и сняли... Но в конце-то концов, Павел Васильевич! — почти закричал Егоров. — А если все мы так вот: гробы начнем делать?! Разве этим надо доказывать?!
— Ты пошто орешь?! — плюнул старик. — Я тебе — что? доказываю? Я тебя звал?! А ну, пошли отсюда! — Он извернулся в поисках дрына.
— Уважаемый человек! Ветеран! Гордость завода! — укоризненно покачал головой Егоров. — Мы к тебе в гости пришли, а ты нас что же, выходит, колом?!
— Это я тебе уважаемый? — взвился старик. — Чего ж ты допустил, что меня, как собаку, выгнали, уважаемого-то?! Потому что я гордость поселка? За это, что ли?.. Тьфу!
— Ты зачем гроб делаешь? — вышел из себя Егоров.
— А затем, что не хочу, чтобы вы мне его делали. Не хочу ничего от вас, даже гроба. Надоели вы мне. Все!
— Да ты живее в сто раз, чем я! — вне себя закричал Егоров.
— Боится, что себя порешу, а ему дадут выговор. Вот какой у нас народ пошел, Лешка! — обратился ко мне старик. — Если он за тебя боится, так все равно для себя! Да кому надо так жить?! — спросил он Егорова. — Тебе?.. Так живи! — Он отмахнул мохнато загудевшего над его кудрями шмеля и пошел в дом.
Мы с Егоровым, помедлив, пошли за ним.
— Ну-ка, зачти обо мне, Лешка! — старик бросил на стол номер журнала, в котором печаталась вторая часть «Земли ожиданий».
Я положил шляпу на лавку, полистал журнал и стал читать о приезде в затон Курулина-сына. До его появления на Воскресенском заводе быстро и тихо сменилось пять или шесть директоров. Трудно сказать, хорошие были они или плохие. Они просто пришли и ушли, не оставив заметных следов. В затоне их звали «гости». Правда, последний из «гостей» проявил себя, решив соорудить на въезде в завод торжественные ворота. С каким смаком затонские отгрохали из дефицитного металла триумфальный въезд, с каким гоготком оснастили его корабельными цепями и натуральными громадными якорями, с какими прибаутками расписал заводской маляр венчающую эти ворота арку, изобразив чаек, спасательные круги и зубчатку сине-белых волн. Отгрохали ворота и написали коллективное письмо в райком партии, прокурору и в пароходство. Самим было тошно, но сколько же можно жить бездарно, изо дня в день, спустя рукава, в бесплодном ожидании чего-то?! Сколько можно смотреть в пустые глаза и слушать пустые слова временщиков?! По сторонам жизнь давно унеслась вперед, а затон все вспоминал об Александре Александровиче Севостьянове, как будто после него началась пустыня, через которую они идут третий десяток лет. «Хоть дурака бы, да своего!» — мечтал затон о человеке, которому будет дело до их холмов, до их прошлого и до них самих.