Выбрать главу

Мы вышли на крыльцо. После сумрака дома особенно праздничным, благостным, радостным глянулся тихий солнечный сентябрьский день.

Я обернулся к Егорову и успел его подхватить. Лицо его было неживым, с синевою. Губы серыми. Глаза куда-то ушли.

— Где валидол? — закричал я. — Или что вы там принимаете!..

Рука его еле-еле ползла по плащу. Я бесцеремонно полез по его карманам, нашел прозрачную трубочку, выбил таблетку и сунул ему в рот.

— Хорошо! — глубоко вздохнув, сказал он минут через пять.

ГЛАВА 4

1

Тем же вечером Поймалов по-соседски заманил меня в гости. Попросил зайти на минуту — как тут откажешься?

Домик у Поймалова был поменьше, чем тот, в котором я обитал, но — как игрушечка: обшитый в елочку вагонкой, выкрашенный яркой желтой краской, под оцинкованным белым железом, с цветными стеклышками в витражах веранды — сказка! От одного его веселенького свежего вида я с особой болью почувствовал бесприютность своих. Какие-то кочерыжки, сухие дикие стебли, дикость, заросли в огороде у нас, а тут с продуманной немецкой аккуратностью вот пуховая черная грядка виктории, вот молочный проблеск парничка, вот четким горбиком огуречная грядка, низкие шары молодых плодоносных яблонь — все в меру, разумно, и все явно дает надлежащий, сочный, дорогой результат. В своей повести я жал на бесприютность перевезенного на правый берег затона и теперь с некоторым беспокойством видел, что не все так, как я описал, не все! И среди бесприютности есть оазисы. И дворик чистый, и летняя кухня с раздуваемой ветром кисеей, и «Москвичок» красный из сарайчика мытым задом торчит...

Мы прошли в летнюю кухню. Там еще было трое. Это была, что ли, нынешняя твердь затона: все из рабочих, бугрящиеся плечами, среднего звена, уверенные в себе начальники: начальник механического цеха Артамонов, председатель поссовета, бывший шофер Драч, начальник рейда Камалов, старший брат Славы Грошева — Анатолий Грошев, начальник деревообделочного цеха, ну и сам Поймалов, начальник планово-экономической службы завода.

На середину стола водрузили потеющий от усердия самовар. Поймалов молча ходил вдоль раскрытой на летнее время стены, отводя рукой вдуваемую в наш уют кисею. Это созданное для вечернего отдохновения строеньице было чем-то новым для затона. Такой тяги к беспредельному уюту я раньше за затоном не знал. Красивый холодильник, ярко-красная, как бы игрушечная, газовая плита, большой телевизор на ножках, кресло-качалка и пестренькая, для внезапного сна, кушетка, — во всем этом было твердое к себе уважение. Когда кисею отдувало, я видел желто-розовые лоскутья хризантем, темный вал смородины, а над ним — на фоне протаявшего вечернего неба дубы.

Разговор шел, между нами говоря, странный.

Одобряли Курулина, но так, что его фигура становилась безусловно сомнительной.

— Много нарушений. Очень много, — с сожалением говорил маленький Камалов. — Даже папу Алексея Владимировича выгнал. Зачем так? Мы Андрея Яновича Солодова уважаем, его именем пароход назвать нужно, улицу назвать нужно. А издеваться зачем?

— Алексей Владимирович, наверное, пару слов ему хороших сказал? — уставился на меня глазами навыкате толстогубый, начавший жиреть Артамонов.

Я промолчал.

— Якши чай? — подождав, не скажу ли я все же что-нибудь, засмеялся Камалов.

— Якши, якши, — сказал я.

— Может, водки хочет Алексей Владимирович? — как бы внезапно прозрев, спохватился Камалов.

— Водочки, а, Алексей Владимирович?

Поймалов достал из холодильника, а Камалов свернул желтую винтовую пробку с внушительной слезнопрозрачной бутылки.

— Что касается меня, то мне Курулин нравится, — сказал я. — Вы, извините, сидели, а он пришел и стал делать.

Камалов нахмурился.

— Все верно, Алексей, — кивнул Анатолий Грошев. — Пришел, стал делать. Ему в охотку!.. А я прохожу мимо котлована, где сидит Федор Кондратьевич, и мне нехорошо становится: это, что ли, новый затон? Такой мне не нужен.

— А сам Федор Кондратьевич что по этому поводу думает? — спросил я, чувствуя, что атмосфера напряжения в этом уголке уюта становится прямо-таки материальной.

— А что может думать уважаемый человек, когда его по башке бьют?! — вскипел и сузил глаза Качалов. — Смешно спрашиваешь!

— Я не обижаюсь, — сказал Поймалов.

— Смешно спрашиваю?

— Нет, — сказал Поймалов. Он взял венский стул и подсел к столу. — Говорим, плохие до Курулина директора были. А сейчас я думаю: почему плохие? Пожалуй, вовсе и неплохие были директора. Я любому из них мог сказать все, что думаю и что сказать считаю необходимым. И я знал, что любому из них и во сне такое привидеться не может, чтобы руку на меня, Федора Кондратьевича Поймалова, поднять! Мысли такой не могло у них возникнуть! — с силой сказал Поймалов, обращая ко мне морщины своего длинного бледного интеллигентного лица, на котором вдруг задрожали губы. — А сейчас я ни в чем не уверен. Да, эллинг, асфальт, дома, — хорошо, допустим, — сказал он не унимающимися губами. — Но какая мне радость от всего этого, поймите, если я, сорок лет проработавший на этом заводе, всю жизнь отдавший Воскресенскому затону, не уверен в завтрашнем дне?!

— Я выпью, — сказал косматый Драч. Твердой рукой налил чайный стакан, выпил и снова опустил кудлатую голову.

— Ты не пей! — строго сказал Качалов.

— Я не пью, — сказал Драч. Он поднял темное лицо с крупно наморщенным темным лбом и, перестав всматриваться в себя, посмотрел на нас. — Нельзя так, — грубым голосом сказал Драч.

— Что нельзя? — сдержав себя, спросил я спокойно, — Федор Кондратьевич, видишь ли, чувствовал, что может сказать. Но ведь не сказал. Разве не так?.. Теперь с вами, — повернулся я к Драчу. — Ну, для начала, скажем: есть у вас комиссия по озеленению?

— Ну! — сказал Драч.

— Вы создаете комиссии, а Курулин озеленяет. Это же ваши, насколько я понимаю, дела!

— Что озеленяет? Холмы? Так это блажь! — вскинул космы Драч.

— А парк?

— А парк — он школьникам дал команду, они и посадили!

— А вы за годы своего председательства такой команды дать не могли?

— Не мог! — разозлился Драч. В нем еще сохранилась шоферская злая ухватка. — Саженцы стоят денег! А бюджет поссовета, вам сказать, какой?

— Ну, значит, остановимся на этом: вы не могли, он может. Теперь об отце Курулина. Он по должности все же был не отец, а председатель завкома... И затем, насколько я знаю, из состава завкома его выводил не директор, а члены завкома. И я слышал, что за его вывод из состава завкома все они подняли руки, как один. И теперь скажите мне, пожалуйста: вы, товарищ Артамонов, член завкома?

— Я?.. Член завкома, — растерялся черноволосый Артамонов.

— Вы, Борис Камалович, член завкома?

— Глубоко берете, Алексей Владимирович! — резко сказал Камалов и оскалил желтые зубы. — Да, я член завкома. И Анатолий тоже член завкома, — кивнул он в сторону Грошева. — А вам интересно, почему... — сказал он с нажимом, приближая ко мне скуластое, недоброе, крутое лицо.

— Нет, — сказал я. — Вот это мне не интересно.

— Почему же это вам не интересно? — улыбнулся одними зубами Камалов.

— Потому что, когда говорят одно, а делают противоположное, — это слишком уж понятно. И, уверяю вас, ничуть не интересно.

— Зачем нас обижаешь? — бледнея, улыбнулся Камалов. — Считаешь так: за шкуру боимся?

— А как еще я должен считать?

Мне стало очень неуютно среди этих недобро напрягшихся мужиков. С минуту мы просидели в погребной тишине, а потом разом заскрипели под чугунными телами стулья, Камалов обидно засмеялся, а Анатолий Грошев потряс над столом массивной рабочей лапой, страдая за меня и пытаясь мне втолковать, что затон не Москва, где не усидел на одном месте, плюнул и пошел в другое, а тут идти некуда, а положение у каждого выстрадано, рабочими мозолями завоевано, заслужено, и если не стерпишь да сорвешься, да погонят, не глядя, какой ты хороший, даже свои скажут, что так и надо тебе, дураку, иди вон в баню кочегаром работай или хватай семью, уезжай!