Выбрать главу

Возле освещенной почты мы столкнулись с Камаловым, которой был какой-то донельзя возбужденный, резкий, размашистый.

— От Курулина идешь?

— Да.

— Говорил, как на сессии было?

— Что за сессия?

Камалов изумился.

— Сессия поссовета сегодня была!

— Ну и что там случилось?

— Иди сюда! — потянул меня в темноту к лавке Камалов. Он вел себя так, как будто мы оказались с ним в одном лагере, и тут уж чиниться нечего, надо называть друг друга на «ты». — Драча-то все, больше нет, — резко сказал Камалов, когда мы сели. — Фу! — дунул он вдоль ладони. — Плохой председатель был! Ничего не умел делать! Все Курулин делал. Теперь я стал председатель поселкового Совета! — резко сказал Камалов. Весь он был взведен, как будто для боя. — Теперь ты понял, зачем Курулин сказал: «Хватит, Камалов, пароходам хвосты крутить»?! — спросил он меня резко и строго.

— Ну, поздравляю, — сказал я неуверенно. У меня в голове все стало как-то мешаться. Ведь только что этот самый Камалов был среди противников Курулина и за мои добрые слова о Курулине чуть меня не загрыз? — Ну, а борьба с Курулиным как же?

— У-уй! — сказал Камалов. — Ошибка был мой, ошибка! — потряс он пальцем у меня перед носом. — Почему некоторый человек недовольны? Работать много надо — вот какой для них загвоздка! Плохо? Нет. Работать много будем — хорошо жить будем, красиво жить будем. Почему ты не понимаешь?

Я молча встал и пошел домой.

Я кинул шляпу на стол и, засунув мерзнущие руки в карманы пальто, бросился на диван. В комнате было холодно и темно. Сквозь качающиеся ветки была видна идущая на ущерб луна. Я действительно здорово, наверное, отвык от людей, потому что чувствовал себя погребенным в их внутренней суете. Мне сейчас не хватало Феди Красильщикова, к которому я ходил очищаться, как раньше ходили в храм.

Он был физиком, доктором наук и жил в Москве. От затонской жизни в нем осталась привычка махать каждый день часа полтора двухпудовой страшенной гирей. Но, конечно, не мускулами его любоваться я ходил. Я ходил к нему за ощущением высоты.

Он работал в учреждении, которое мы условно назовем космическим центром, в лаборатории, где было более двухсот одних докторов наук. Впрочем, может, там одни доктора и были. Не знаю. А во главе лаборатории стоял академик. То есть Федя счастливо занимался тем, о чем начал думать еще в хрустящем шлаком, прокаливающем в вошебойке одежду, реющем лохмотьями и флагами послевоенном затоне. И вы думаете, он был благодарен отметившей его своим знаком судьбе? Ничуть. Он был занят созданием новых космических кораблей и называл свою работу латанием дыр. Вся его жизнь жертвенно была подчинена созданию Теории (я даже мысленно произношу ее с большой буквы), которая откроет человечеству дорогу в Большой космос и тем самым разрешит кажущиеся сегодня неразрешимыми земные проблемы.

Если с Курулиным я себя обретал, то с Федей Красильщиковым я себя терял. Ценности, которыми я владел, девальвировались при общении с ним. От разговоров с ним оставалось ощущение безумного восхождения на величайшую неизведанную вершину. Как будто я, неподготовленный человек, вдруг полез с бухты-барахты на Эверест! А альпинисты знают: проходит время, и гора снова зовет к себе. Так и у меня было к Феде: я ходил к нему убеждаться, какой я нищий. Но в самом принципе такого обнищания заключалось и высокое какое-то очищение.

Я вволю надышался разреженным воздухом близости к истине, когда с чемоданом и бутылкой нервно купленной водки явился к Феде и попросился пожить...

Я подскочил на диване и возбужденно прошелся по залитой луной комнате. Ольга неосторожно тронула болезненную для меня тему, и теперь меня отравляли мысли о моей бывшей семье. Меня давно уже не занимало, как это уютная, наивная, с лучистыми огромными глазами женщина-девочка превратилась в азартную, сухую, безжалостную истицу, для которой оскорбительным было уже одно то, что я, несмотря ни на что, живу и радуюсь этой жизни. Невыносимое и унизительное заключалось в том, что под крылом этой истицы вызрело голенастое язвительное насекомое, которое я должен был любить как дочь. Потому что это и была моя дочь. В три годика она была открытым, веселым, хохочущим ребенком. «Папа хороший!» — проснувшись ни свет ни заря и дернув меня, спящего, за волосы, с жизнерадостным смехом провозглашала она. Теперь же, в пятнадцать лет, она стала сосредоточием всего того, что было мне омерзительно, что определяло для меня нелюдя, затесавшегося среди людей: ядовитая сухая манерность, базарная хлесткость суждений, въевшаяся в кровь недоверчивость, язвительный внезапный смех прямо тебе в глаза.

Возвращаясь из командировки в Среднюю Азию, я с рюкзаком фруктов из аэропорта прямо поехал к ним. «Приволок!» — похабно раскрыв рот, изобразила площадной смех дочь. Оказывается, как раз перед этим очередное азартно-дерзкое письмо в редакцию вышло из-под их быстрого пера, и я с мешком фруктов выглядел в их глазах, как уличенный злоумышленник, которому в редакции накрутили хвост. Весело переглянувшись, перемигнувшись, они были как две круглоглазые, азартно-озабоченные деловитые мыши. «Новую шляпу купил!» — «А в тот раз в американских джинсах пришел!» Каждое сказанное слово ими немедленно извращалось, наделялось пошлым и вздорным смыслом. И даже пятиминутное пребывание в этой духоте, в этой суетной нечистоте становилось для меня невыносимым. Я выскакивал на свежий воздух, не понимая, как с этим ненавидимым мною миром пошлости я оказался связан родством. Могу представить, какое горе и какая мука, когда ребенок твой умер, и ты ни днем, ни ночью не можешь об этом забыть. Но в силах ли кто представить другое горе и другую муку, когда ты хочешь о своем ребенке забыть?

С тяжело бьющейся в висках кровью, с разрывающимся от тоски и ярости сердцем я остолбенело постоял посреди комнаты, а затем лег и замер, глядя на качающиеся в лунном окне ветки.

По большаку гоняли на мотоциклах подростки. Грохот внезапно бил по стеклам и обрывался. А через несколько минут налетал с другой стороны.

Внезапно я вскочил и подбежал к выходящему на улицу окну. Посреди темной, кочковатой улицы сидела на земле Ольга, положив на колени подбородок. Тусклый свет, сочащийся из дома напротив, едва освещал этот темнеющий посреди дороги ком.

Я отпрянул от окна, сел на диван и посидел неподвижно, сжав руками голову.

Грохот мотоцикла вломился в нашу улицу, по стеклам ударила струя света. И пока я вскакивал, мотоцикл, обвильнув Ольгу, ударился в наш забор. Выбежав на парадное, выходящее на улицу крыльцо, я увидел, как мальчишка, ругаясь, поднимает мотоцикл. Он взревел двигателем и укатил, а я, выдрав забитую гвоздями парадную калитку, подошел к безучастно сидящей Ольге.

— Это что еще за фокусы?! — Меня просто всего трясло.

— Я хотела с вами поговорить, — сказала она, не отнимая от колен подбородка.

— Ну, хорошо, хорошо, — сказал я раздраженно. — Пойдемте в дом!

ГЛАВА 5

1

Курулин постучал прутом в окно, и я пошел и открыл и без того открытую дверь.

Он молча взглянул на Ольгу, хмуро изумился, окинул взглядом голизну комнаты, в которой не было даже занавесок, и сел на укрытый двумя одеялами и шубой диван. Пламя торчащей из стакана свечи метнулось и потянулось к нему.

— Знатно устроился! — сказал он с сарказмом и вопросительно посмотрел на Ольгу.

— Я «с картошки» из-за него убежала, — показав на меня глазами, сказала Ольга. Она сидела у стола, подперев подбородок кулачками, и, не мигая, смотрела на отца.

Курулин крякнул, встал, прошелся по комнате, обнял худенькие плечи Ольги, погладил по голове.

— Ну, давай иди!

Он выпустил ее в коридорчик, прикрыл дверь, постоял у окна, а затем прошел и распахнул только что закрытую дверь. В коридорчике, прижавшись к стене, стояла Ольга. Курулин еще недоуменнее хмыкнул, помедлил, провел ее в комнату и осторожно, как больную, усадил на единственный в моей комнате стул.

— Ты ему-то об этом говорила, что ради него приехала? — показав на меня глазами и стараясь быть веселым, спросил Курулин.

— Нет.

— Ну вот и правильно, — он и в самом деле повеселел. — И впредь не говори... Ты еще цыпленок, а он — вон какой хмурый тип. — Он снова сел на диван и не сразу смог побороть растерянность.