Выбрать главу

Берестов перестал шевелить бровями, посмотрел на меня, а потом улыбнулся так, как, вероятно, улыбался, поймав в перекрестье прицела силуэт вражеского самолета.

— Но ходить по грязи в райком — это тоже, наверно, не дело?

Только что нащупавшие общность позиции, теперь мы неприязненно и напряженно помолчали, и Берестов, дружелюбно сидевший против меня за небольшим столом, пошел и сел за свой секретарский громадный стол. Вы, журналисты, привыкли наводить порядок чужими руками, — разглядывая меня издали, сказал Берестов.

— Это верно, — сказал я.

Мы помолчали.

— Что вы имеете в виду? — спросил Берестов.

— Хорошо бы спихнуть директора и сесть на его место. Вместо того, чтобы его критиковать.

— Так вы же критикуете не директора. Вы думаете, я не вижу, что, выпячивая передо мной действия Курулина, вы держите на прицеле меня и секретаря парткома Егорова? — Берестов стал еще дружелюбнее и, вглядываясь в меня, пошевелил бровями. — И если бы вы прямо сформулировали вопрос, я бы вам прямо и ответил: да, Егоров — мое упущение. Слишком мягок, совестлив и простодушен. Не для Курулина. Да он и сам просится на теплоход. Теперь на пост секретаря парткома нужно б найти такого человека, который не только умел бы поддерживать, но и мог бы Курулину противостоять. Нужен человек, с которым Курулин вынужден будет считаться. И такой человек у меня на примете есть. — Берестов постукал карандашом по столу, а затем, как бы испрашивая у меня совета, стал выкладывать данные этого человека: — Возраст отличный: сорок лет. Образование высшее, техническое. Холост. Несомненно порядочен. В проведении своей линии, мне кажется, тверд. Вырос в затоне. Плавал одну навигацию на буксире масленщиком. Был выгнан за хулиганскую выходку: во время стоянки в Сталинграде натаскал в каюту мин, гранат и прочей взрывчатки — там этого добра было в те годы полно. Вас не смущает этот момент?

— Нет.

— Меня тоже. Мальчишка! Кто в четырнадцать лет пройдет спокойно мимо сваленных в кучи гранат?! Затем что? Служил три года на флоте. Закончил институт, работал прорабом. Затем работа в Москве, в центральной печати... Несколько месяцев назад из газеты ушел, принят в Союз писателей... — Берестов задумался, а затем сказал так, словно я ему возражал: — Не знаю, но мне кажется, за плечами у него богатый опыт!

— Когда это вы успели так изучить мою биографию?

Берестов пошевелил бровями.

— Алексей Владимирович, мы же знаем друг друга около тридцати лет!

Мы напряженно помолчали.

— А мне нравится, что вы молчите, — сказал Берестов. — У меня тоже нет уверенности, что затонские коммунисты примут вас с распростертыми объятиями... Но ничего, ничего! — Он нахмурился и твердо постучал карандашом по столу.

— А варианта моего отказа вы не учли? Мне-то все это вроде бы ни к чему. — Я пожал плечами и вежливо улыбнулся, подавив сперва спесивую оскорбленность, а затем радостное предвкушение конкретной, осмысленной, острой работы, схватки с Курулей, — уй!

— Варианта вашего отказа я не учел, — улыбнулся Берестов. — Нет у вас права на отказ, Алексей Владимирович. Вашими «молитвами» заварилась затонская каша. Кому же расхлебывать как не вам? — Берестов вышел из-за стола и, забрав руки за спину, молча прошелся у стены, на которой висела большая карта с затененной клешней вытянувшегося вдоль Волги Красно-Устьинского района и синей кляксой заливчика, в котором отстаивались суда. — Когда мне приходится докладывать об успехах Красно-Устьинского района, то, увы, я говорю исключительно о Воскресенском затоне. Всего два года назад — место для отстоя судов, а теперь? На глазах меняется жизнь! Что ни день — новое: плазменная сварка, новые станки, закладка домов, эллинга, заводов местной промышленности, парка, теплиц, березовой гривы... И всего — пришел один человек, — а что происходит?! «Несунов», чуть было весь завод не растащивших, не стало, пьянство злостное уничтожено, самогонщики разгромлены, преступлений в затоне нет... И в то же время, — повысил интонацию Берестов, — милиционера из затона вытурил. Хотя и беспомощен оказался тот против «несунов», хотя и не устоял перед самогонщиками, но — все равно: выгнать — ни в какие ворота не лезет! И то, что, собрав дружину из комсомольцев, лично пошел и разгромил самогонщиков, — тоже не вписывается ни в какие рамки. И то, что он из пьяниц, «несунов», самогонщиков, нарушителей, лодырей сформировал какую-то штрафную строительную бригаду — тоже черт знает что! — Берестов раздраженно поджал губы. — Вот это противоречие, Алексей Владимирович, вам и надлежит разрешить.

«Да есть ли еще тут противоречие?» — подумал я.

— Через год у вас в руках будет острейший роман, — остановившись, подвигав бровями, с многозначительной улыбкой сказал Берестов. — Выведете там меня каким-нибудь квазимодо. Но, — развел он руками, — видите, и на это иду! — Он прошелся вдоль стены, не гася улыбку и глядя в пол. — Не нужно быть великим психологом, Алексей Владимирович, чтобы увидеть, что новое положение ваше пока шатко. Пребываете вы в растерянности, и важных дел у вас пока нет. Не ошибся?

Берестов так неожиданно и так точно ткнул в мою боль, что я на некоторое время оцепенел, чувствуя себя разоблаченным. Все принимали меня за того, кем я был недавно, и только Берестов попал в сердцевину, угадал истину положения. Аппетитный, спелый, крепкий орех внутри был пуст. Внешне уверенный, в меру доброжелательный, в меру насмешливый, в меру многозначительный, сам-то я чувствовал себя Шестаковым. Меня принимали за того, кем я уже не был. Уйдя из газеты, чтобы взойти на новую ступень жизни, я неожиданно для себя превратился в ничто. Я вылетел из седла. Я все время был занят, но ощущение зряшности существования, никчемности того, что я делаю, подсказывало мне, что время мое идет впустую. И предложение Берестова — это была протянутая мне рука провидения, это была, может быть, исключительная возможность снова привязать себя к жизни.

— А что касается Курулина, то он словно гордится своими бесконечными нарушениями, бравирует ими, в глаза тычет, — вот это, как вы думаете, зачем? Кому он и что хочет доказать?.. Я хочу, Алексей Владимирович, чтобы вы осознали: мне кажется, что просто наша обязанность — его уберечь! — Берестов сел за стол и постучал карандашом. — Да будем говорить прямо: спасти!

От осенней голизны Волги исходил сонный солнечный блеск. Восторженный и яркий день стоял над задумавшейся водой. Обирая с лица паутину, я вернулся на велосипеде в затон и нашел Федора, закинувшего удочки под Лобачом.

Сведя губы в яркую точку, округлив глаза, Федя напряженно сторожил поплавки. И на лице его было такое изумленное довольство собой, что казалось, только прервав в Москве свою высокоумную деятельность и сев на камушке под плешивой горой, он обрел свое естество.

— А я сделал предложение Ольге! — не оглядываясь, доложил он. А потом оглянулся — тут ли я?

Запах нагретого камня, гниющей тины, переливчатое сияние и плеск волнишек, — все стало слишком отчетливым.

— Ну и она? — спросил я, почему-то охрипнув.

— Не могла же она сразу согласиться?! — помолчав, воскликнул он неуверенно. — Это же все было для нее крайне неожиданно!

Беспричинно и внезапно озлобившись, я приказал себе любым способом устраниться из этой истории, пусть себе разбираются, пусть! Я рад за них, черт бы все на свете побрал! А я, пользуясь сумятицей, удаляюсь! У меня, граждане, свои делишки.

У меня, граждане, такое ощущение, что я сделал, кажется, колоссальную глупость: четыре месяца тому назад ушел из газеты, которая вскормила меня и вспоила и держала, так сказать, на плаву. Семь последних лет я работал разъездным корреспондентом при секретариате, или, как чаще говорят, специальным корреспондентом, стал обладателем собственного жанра — хроники, чувствовал себя, как рыба в воде, был удачлив, легок на подъем, не обойден вниманием читателей — да, черт возьми, просто-напросто был! Был до тех пор, пока не вышла книга «Земля ожиданий», которая представлялась мне концом журналистики и началом моей литературной судьбы. У меня было ощущение путника, который, преодолев колоссальное расстояние, все-таки дошел. Достиг! Сподобился!

А ведь я и тогда знал, что написать такую книжку, как «Земля ожиданий», то есть книжку о своей жизни, может каждый. И только за ней начинается то испытание, то одинокое убивание собственной жизни в прокуренной комнате, что называется литературной работой. А я к такому самоубиванию ни малейшей склонности, как выяснилось, не испытывал. Мне не для чего было себя убивать.