— Так ведь ничего не случилось, верно? — мило улыбнулся Дима. — Товарищ мой сарай разобрал... И только! — Он поднял огромные руки и, слегка разведя их, слабо пошевелил малоподвижными, как бы чужими пальцами.
— Ладно!.. Все!.. Поехали! — глядя поверх голов, Курулин двинулся к машинам, и люди расступились, давая ему дорогу и пристраиваясь за ним.
Старуха, которая, твердо выпрямившись, все стояла с непримиримым выражением лица, вдруг спохватилась, крупно зашагала рядом со мной, явно озадаченная и сбитая с толку тем, что никто так и не задал ей вопроса по существу.
— Деньги надо держать—во! — сказала она мне строгим тоном сообщницы и неодобрительно покосилась на Ольгу, которая шла по другую сторону, опустив голову и держа меня под руку. — Они вона как непросто даются. Отец у него умер, их зарабатывая. А Дима их на эту фукалку решил спустить! — Ксения Григорьевна черствой рукой показала на Ольгу, которая еще судорожней вцепилась в мою руку и прижалась щекой к моему плечу. — Не дам! — твердо сказала старуха. — Сколько у него всего уже было — все разбросал! Вот и осталось всего, что орден. Ни кола, ни двора, ни семьи, ни одежи — каку жену ему надо?! Сам, чать, можешь сообразить... Дурь выйдет, дело надумает — сама в платочке деньги ему принесу. Да своих добавлю! Отец-то его покойный мне за ним присмотреть завещал. Я ему теперь должна быть как мать! Ты слышишь, что ли? — спросила старуха.
— Як вам завтра приеду, — сказал я.
— Ладно, — подумав, сказала Ксения Григорьевна. — Пироги рыбные любишь?
— Они принимают меня за хищницу! — вскинув руки, смеясь, крикнула Ольга в небо. Она присела как от безумного смеха, ударив себя ладонями по коленям. — Они принимают меня за хищницу! — На ней были очень тесные, расходящиеся от колен трубой джинсы, распахнутая белесая джинсовая же куртка, и когда Ольга вскидывалась в истерическом смехе, отчетливо вырисовывались выпирающие через тельняшечку твердые соски.
Старуха, сложив на животе испорченные черной работой руки, смотрела на Ольгу, как на редкое и опасное насекомое.
— В чем дело? — уже усевшийся было в машину и захлопнувший дверцу Курулин вылез из «уазика».
— Видишь ли, — сказал я, — оказалось, что нашим влюбленным не на что купить машину. Ну, как в таких условиях можно реализовать любовь?!
Ольга, отступив к «уазику», смотрела на меня с ужасом. Как-то вдруг обнаружив чрезмерную откровенность надетой на голое тело тельняшечки, она судорожно запахнула и держала у горла грубую материю куртки. В двух словах выспросив у меня суть дела, Курулин нахмурился и, отвернувшись от нас, некоторое время взирал на море, из-за которого выходило громадное, дымно-красное колесо солнца.
— Я отец этой девушки, — повернувшись и погладив Диму по голове, сказал Курулин. — Но, ей-богу, я не знаю, чем я могу тебе помочь.
Он постоял, задумавшись, махнул рукой, и мы, быстро рассевшись по «уазикам», поехали прочь.
Посреди лысой поселковой улицы остались стоять прямая старуха и опирающийся на пешню плотный губастый мужик с темным, словно закопченным лицом.
3
Первый «уазик» на большой скорости вел Курулин. Рядом с ним, поставив карабин между колен, сидел невозмутимый Имангельды. А на заднем сиденье поместились мы с потрясенной и забившейся в угол Ольгой. За нами, и чуть в стороне, чтобы уклониться от пыли, гнал свою машину Сашко. Вдоль обреза чинка пустыня была исполосована и взрыта следами тяжелых машин, а в глубину, насколько доставал глаз, сейчас, на рассвете, она казалась голубоватым блеклым половодьем, — это сливалась в одно безмерное, как небо, пространство растущая разводьями умытая росой пружинистая карликовая трава.
— Жалуются на тебя, — не отрывая взгляда от прыгающей перед глазами пылевой колеи, с усмешкой сказал Курулин. — Приводишь, говорят, своими вопросиками вполне достойных людей в тягостное недоумение... Я, чтобы нейтрализовать твое вредное влияние, сажусь в самолет, прилетаю... А он в чужом сарае, видишь ли, заперся! — Курулин обрел привычный теперь для него благодушный тон, почувствовал облегчение и развеселился. — Сашко от твоих фокусов чуть инфаркт не хватил. Все население под ружье поставил! Ладно, хоть быстро сообразили, где тебя искать. В каком сарае! — сказал Курулин со смаком. — А с этим Французовым... Нехорошо все это как-то, — бросил он, помолчав. — Интеллигенция, мать вашу...
— А если это любовь?! — возразил я.
Еще крепче вжавшись в угол, Ольга посмотрела на меня не столько глазами, сколько обнаженными в гримасе бессильной ярости зубами. Курулин нахмурился:
— А ты в этой истории разве посторонний?
Ольга усмехнулась и, отвернувшись от меня, стала смотреть вперед.
— Вот и разбирайся, милый мой, сам! — глядя на прыгающую перед нами пустыню, негромко сказал Курулин.
Возбуждение, которое охватило меня еще при выезде из Москвы, достигло высшей точки. Шесть вариантов повести и восемь вариантов киносценария съели у меня пять лет и замучили меня. Это томительное восхождение на новый виток осмысления жизни завершилось чувством громадного освобождения, когда я свалил эту гору с плеч. Я знал теперь наверное, что все-таки мой удел — хроника. Конечно, на новом, добытом потом уровне — уровне осмысления, уровне вмешательства — но все же вот оно, как было, так и осталось, единственное мое! Я снова обрел свободное дыхание. Я снова не зря ел хлеб. Ко мне снова вернулось возвышающее и волнующее ощущение живой строки, вернулось окрыляющее ощущение личного участия в общей жизни. Я чувствовал, что, никого не обгоняя и никому не завидуя, я бегу свою праздничную милю, и мне было свободно, итогово, хорошо.
Слева забелели шиферные крыши поселка Пионерский, на горизонте проявилась черная паутинка вышки буровой Кабанбай. Мы свернули вправо, и по знакомой мне расщелине «уазик» спустился к морю, к голубым вагончикам профилактория.
— А я тебя не узнаю, — сказал я, когда мы вдвоем пошли по плотному сырому песку. — Ожидал найти небритого дизелиста... А нашел большого вальяжного начальника, управляющего громадным геологоразведочным трестом... — медленно и несколько неуверенно говорил я, потому что неожиданность заключалась главным образом даже не в должности, которую занимал Курулин, а в самом его новом облике человека, откровенно наслаждающегося жизнью, в его спокойствии, открытости и добродушном самодовольстве. Я и следа не находил того испепеляющего внутреннего напряжения, которое гнуло его в затоне.
Рядом со мной шел человек, которого не тревожили миражи будущего, человек сегодняшнего дня. Он явно поздоровел, посвежел. И если раньше у него была манера смотреть как-то снизу, с ухмылкой, косо, то теперь он шел, добродушно подняв загорелое, помолодевшее лицо, и с равным удовольствием поглядывал на меня, на посвежевшее и погнавшее зеленоватые прозрачные валы море, на чаек, что с криком проносились над головой. Еще там, у сарая, в котором пытались меня заточить, мне бросилось в глаза, что курулинская сердитость — не более, чем рябь на несокрушимом его добродушии.
— А я и был мотористом... — с удовольствием помолчав, сказал он. Снова помолчал, а потом засмеялся. — Но затем что-то стало скучно.
Я вынул бумажник, из бумажника вынул двухнедельной давности газетную вырезку и протянул Курулину. Курулин остановился и стал читать.
Заметка была следующего содержания:
МЕСТО ВЫБРАНО: ВОСКРЕСЕНСКИЙ ЗАТОН
Радостная весть пришла в старинный рабочий поселок на Волге. Принято решение, что здесь, в Воскресенском затоне, будет строиться новый, оснащенный по последнему слову техники судостроительный завод. Он будет специализирован на выпуске судов типа «Мираж», предназначенных для очистки и возрождения к жизни малых рек. Перспективное и необходимое дело!
Сейчас Воскресенский затон представляет собой деревянный поселок, с судоремонтным небольшим заводом и красивым заливом, где ремонтируются зимою суда. А уже через несколько месяцев здесь все изменится. Придут геодезисты и начнется разбивка новых цехов, современного городка с многоквартирными пяти-девятиэтажными домами со всеми удобствами.
— Вы слышали о судне «Мираж»? — спрашиваю я директора нынешнего судоремонтного завода В. И. Грошева.