Федоров снова замолкает и, выдержав паузу, продолжает:
— Итак, ни один из трех вариантов тебя не устраивает. Значит, я делаю вывод: ты хочешь продолжать воевать и наносить врагу урон. Так?
Я киваю.
— Значит, жизнь тебе не мила, но месть для тебя важнее?
— Одно слово, Григорьич, комиссар! — говорю я. — Все-то ты про нас знаешь, даже больше, чем мы сами. Я бы так емко свое состояние не выразил.
— “И любовь не для нас, верно ведь? Что нужнее сейчас? Ненависть!” — цитирует комиссар Высоцкого. — Только вот, Андрюша, мстить можно и нужно по-разному.
— Это как?
— А так, как ты за Волкова мстил. С умом, талантливо. Результат: “Нибелунг” — на земле, а ты тоже, только в другом качестве. Понятно, Волкова ты любил, но он не был твоей женой, и вместе с ним не погиб твой ребенок. И свет белый не померк, и внутри пусто не стало, и голос его по вечерам не слышался, и руки его тебя по ночам не касались. Только ненависти прибавилось и желания бить, бить и бить. Сейчас у тебя, понятно, все по-другому. Я-то понимаю, а вот Ольга вряд ли тебя понимает. Что смотришь на меня таким чумовым взглядом?
— А почему, Григорьич, ты о ней в настоящем времени говоришь?
— Читать побольше надо. Наукой доказано, что сознание человека умирает через сорок дней после физической смерти тела. Недаром все религии поминают покойника на сороковой день. Так вот, в любом случае она твое поведение никак не одобрила бы. Она знала, что ты ас, что не в твоих правилах избегать опасностей, и никогда не осуждала тебя за это. Но она очень не любила бессмысленной игры с опасностью, когда прут на рожон…
— Григорьич! А это-то ты откуда знаешь?
— Не считай меня за кудесника, я с душами умерших разговаривать не умею и мысли читать тоже. Просто я с ней разговаривал, еще летом.
— Вон оно что.
— Грош бы мне как комиссару была цена, если бы я упустил возможность с женой своего летчика поговорить. — Он вздыхает. — Мы с ней часто разговаривали… Изумительная она женщина! Не будь я вашим комиссаром, отбил бы ее у тебя. Ну, как? Мы договорились?
— О чем?
— О том, что ты нам всем, включая тебя самого, не нравишься. И что такое положение дальше терпеть нельзя.
— Сказать легко, нелегко сделать. Я сам себя казню больше всех, каждый вечер себе разборку устраиваю. А на другой день увижу “Юнкере”, и все. Вот уверен я в том, что летит в нем та сволочь, что эту бомбу на Озерки сбросила. Летит и насмехается надо мной: “Ты думаешь, отомстил? Ошибаешься, “сохатый”, другого ты сбил. А я вот он, живой! И буду жить, пока ты меня не собьешь!” Сколько же мне “Юнкерсов” расстрелять надо?! Григорьич, ты не знаешь, сколько они их в день выпускают?
— Леший его знает, наверное, много. Так что сбивать тебе их, не пересбивать. Но я знаю другое. В то утро над Озерками — это я узнал у “медведей” — прошли три “Юнкерса” 172-й группы люфтваффе. Бортовые номера 134, 139, 141. Я понимаю, что ты не успокоишься, пока не сгорят все трое. Это, конечно, трудно, но я попробую узнать их судьбу.
— Это как же?
— Есть один человек, который для тебя может это организовать.
Федоров протягивает мне пачку, я машинально беру сигарету, прикуриваю и роняю ее на землю. “Кэмел”!
— Понял, о ком я говорю? — Федоров подбирает сигарету и возвращает мне. — Так вот, он просил передать тебе, что ты ему тоже не нравишься. Вы с ним о другом договаривались. А чтобы ты поверил, просил дать тебе закурить из этой пачки. Я, конечно, ни черта не понимаю, что у тебя с ним общего и что для вас означают эти американские сигареты. Но вчера в Смоленске он сам нашел меня и расспрашивал о тебе подробно.
— Спасибо, я понял.
— Что ты понял?
— Все понял. И что корпусной комиссар говорил, и что ты весь вечер мне говорил. Лосеву передай: от полетов меня отстранять не надо. Пусть включает меня на завтра в боевое расписание.
— Ну и слава Перуну! Ты думаешь, ему легко отстранять от боевой работы лучшего аса фронта? Ладно, пойдем до хаты. По пути поговорим о завтрашней работе.
Мы идем назад, и Федоров обрисовывает мне ситуацию.
Битва за Смоленск вступила в новую фазу. Контрудары нашего танкового корпуса приостановили наступление группы Гудериана на Починок и Ельню и заставили его перейти к обороне. Но прорвать эту оборону наш корпус не смог. Сейчас обе стороны подтягивают резервы, накапливают силы. У нас на подходе свежая дивизия тяжелых танков прорыва и два полка реактивных минометов. Но немцы опережают нас на несколько часов. У Гудериана уже есть все, что ему необходимо для нового удара. Но у него возникли осложнения. Хорошо поработали наши партизаны и десантники. К северу и западу от Рославля железные дороги практически уничтожены. В Рославле скопилось огромное количество эшелонов с горючим и боеприпасами. Там как раз то, что требуется Гудериану.
Грунтовые дороги раскисли, машины не успевают, и разгрузка эшелонов производится прямо на станции, на землю. Горючее сливают в местное пристанционное хранилище. А эшелоны все прибывают и прибывают. Восточную и южную ветки десантники намеренно не трогали. Сейчас на станции скопилось бензина и снарядов столько, что, если эту свалку хорошо запалить, Гудериан надолго забудет о наступлении.
— Завтра и начнем. Первыми пойдут “колышки” и “медведи”. Они подавят зенитные батареи. Их там много, но не столько, сколько было в Белыничах. Немцы не предвидели такой ситуации и не успели создать мощной системы ПВО. Правда, “мессеров” там будет с избытком.
Второй заход — наш. Пойдем с “пешками”. Наверху постоянно будет патрулировать эскадрилья “тигров”. Поэтому непосредственное сопровождение выпадает на нас и “медведей”.
Единственное, что немцы успели сделать, это хорошо замаскировали подлинные и соорудили ложные цели. Разведка ясности не внесла, да и времени на это нет, оно сейчас работает на Гудериана. Поэтому бомбить придется все подряд. Здесь одним заходом не обойтись. Надо рассчитывать самое меньшее на пять вылетов.
— Ну как, можно на тебя надеяться? Не подведешь?
— Не подведу, — смеюсь я, — “Юнкерсам” там завтра делать будет нечего.
— Ну и ладно! А судьбу этой троицы я тебе завтра же узнаю. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи.
Комиссар уходит в штаб, а я захожу в избу. Ребята о чем-то тихо разговаривают и замолкают при моем появлении.
Смотрю на часы: двадцать два тридцать.
— Непорядок, “сохатые”. Давайте баиньки. Завтра на Рославль пойдем, рассчитывайте на пять вылетов как минимум.
Сдвигаю в сторону урчащее семейство, бесцеремонно оккупировавшее мою подушку, и закрываю глаза. Ольга присаживается рядом со мной и спрашивает:
— Что, получил? Я говорила тебе: мне твое глупое геройство не нужно. Мне нужно, чтобы ты побеждал и всегда возвращался. Возвращался ко мне. Я всегда буду ждать твоего возвращения и плакать раньше времени по тебе не буду. Я тебе это обещала. Но и ты обещал, что мне никогда не придется плакать. Я свое слово сдержала. А как быть с твоим? Или ты своему слову не хозяин? Тогда ты не мужчина! — Она вздыхает. — А я так хотела, чтобы у него, — она кладет мою ладонь себе на живот, — был отец…
Утром, получив боевое задание, мы на стоянке ждем вылета. Сергей присаживается ко мне.
— Как настрой?
— Как всегда, — отвечаю я и угощаю его папиросой.
— Как всегда — это как когда? Смотри, друже, от тебя скоро не только “Юнкерсы”, но и “Яки” шарахаться будут.
— Что было, то прошло. На эту тему можешь не беспокоиться. Будем считать, что мое состояние депрессии кончилось и мы снова начинаем воевать по-волковски. Только обещай мне одну вещь.
— Какую?
— Что ты тоже будешь водить эскадрилью по-волковски, когда меня убьют.