Следующим утром, в последнем письме, написал он, что именно эта девочка подарила ему еще день жизни…
Когда ясное небо уже было испещрено звездами и теплый ветер мягко трогал деревья, Головачев вернулся на „Надежду“. По-прежнему спокойный и ласковый со всеми. С ночи заступил он на вахту и был на ней до восьми утра.
Утром седьмого мая, когда многие уже поднялись на палубу, а Крузенштерн съехал на берег, Головачев весело разговаривал со всеми, кого видел, шутил с Шемелиным, подталкивая его под бока.
— Да полно вам, — добродушно ворчал Федор Иванович. — Идите играйте вон с молодыми.
Головачев смеялся.
В восемь часов он прошел к себе в каюту.
День каникул был окончен, ночь тоже прошла, наступило утро прощания. И тяжелая тоска разом упала на Головачева. Как в давние времена при прощании кадета Пети с домом.
…Остались считаные минуты. Лошади уже поданы к крыльцу, и, чтобы сократить неизбежную и давящую до слез печаль, Петя начинает торопить время. Пусть уж скорее все кончится. И тоска эта кончится… Он уныло топчется на крыльце, пока дворня укладывает в бричку баулы. Брат, которому надоела деревня и который рвется в корпус к товарищам, устроился уже в коляске. Пора и ему, Пете. Скорее уж — проглотить комок слез — и в путь…
Он вынул из ящика пистолет.
Тяжелый кремневый пистолет был заряжен еще со времен Камчатки. Так и не выстрелил, когда отвалился курок. Но сейчас курок был не нужен. Фитиль надежнее, не случится осечки“.
…„Не надо!“ — отчаянно подумал Толик.
Он знал, что это случится. Случилось сто сорок два года назад. Но все-таки надеялся на чудо.
„Не надо…“
„Не надо!“ — мысленно крикнул себе Головачев.
Тот маленький Петя крикнул на крыльце: „Не хочу уезжать!“
Он качнулся назад, к двери.
Вбежать в родные комнаты, остаться в них навсегда! Вцепиться в столбики перил на лестнице, в шкаф, в кровать. Стиснуть закаменевшие пальцы, чтобы не оторвали, не увели!..
Но все равно уведут. Уговорят, заставят. Скажут: „Надо“. Никуда не спрячешься, никуда не уйдешь от этого железного „надо“. Он, задержав всхлипы, последний раз обнимает маменьку и отца, на секунду утыкается лицом в грудь старой няньке и деревянным шагом идет к бричке…
Непослушными пальцами Головачев оторвал от платка полоску и скрутил в жгут. Выбил из кремня искру. Фитиль затлел. Головачев помахал им в воздухе. Появилось странное ощущение: будто не он все это делает, а кто-то другой. Он же смотрит на этого другого и снисходительно усмехается.
С этой усмешкою Головачев сел на стул между койкой и комодом. Голова гудела от торопливо выпитой бутылки ликера.
Головачев уперся правым локтем в комод, а ствол поднес к губам. Левой рукой придвинул фитиль к затравке…»
…Толик будто ощутил на губах вкус холодного, пахнувшего пороховым нагаром железа (так пахли стволы у охотничьего ружья Дмитрия Ивановича).
«Не надо! Не…»
Толик полчаса лежал ничком, и в ушах звенело от тишины, как от прогремевшего выстрела.
Потом он сказал лейтенанту Головачеву:
«Зачем ты это сделал?»
Головачев ответить не мог.
«Запутался, да? — зло спросил Толик. — Значит, если человек запутался, сразу пулю себе в глотку?»
Молчал лейтенант, похороненный с воинскими почестями на острове Святой Елены. Не было его. И не было тех, кто его знал и мог хоть что-то объяснить.
Что поймет посетитель старого островного кладбища, когда прочитает надпись на камне?
«Ну а я-то при чем?!» — крикнул себе Толик. Но едкое чувство виноватости не прошло.
«Я тоже запутался, — понял Толик. — Этим мы похожи…»
Подошел Султан, вопросительно махнул хвостом.
— Нет, — сказал Толик, — не бойся. Я стреляться не буду. Черта с два…