Хрущев говорил просто и доходчиво, постоянно перемежая свой рассказ личными воспоминаниями, которые он красочно излагал. Несмотря на трагичность того, о чем он говорил, он не раз прибегал к шуткам. Хрущев то и дело обращался к некоторым из своих слушателей, которые якобы могли подтвердить сказанное им. И хотя Хрущев не давал им слова, создавалось впечатление, что они могут дополнить его доклад множеством других ярких примеров. Главная же причина того, что доклад вызывал доверие у многих слушателей, объяснялась его трагическим пафосом. Доклад содержал свидетельства об истязаниях людей и письма тех, кто испытал жестокие пытки. Эти трагические истории не могли не вызывать сочувствия и волнения слушателей. Хрущев создавал впечатление, что ему больно говорить о страшных страницах советской истории, и это лишь усиливало ощущение того, что он – искренен и откровенен, а потому он вызывал доверие.
В то же время, несмотря на трагичность того, о чем говорил Хрущев, для многих доклад отвечал оптимистическим представлениям о постоянном прогрессе советского общества. Доклад вписывался в канву решений советского правительства по улучшению жизни советских людей. Казалось, что программы быстрого подъема сельского хозяйства, производства потребительских товаров, роста жилищного строительства, а также инициативы СССР, направленные на разрядку международной напряженности, свидетельствовали о возможности быстро решить давно назревшие вопросы, которые по непонятным причинам долго не решались. Многим казалось, что руководство страны во главе с Хрущевым, осуществляя всевозможные нововведения, сможет быстро улучшить их жизнь. Этому оптимистическому настроению отвечало и решительное осуждение былых беззаконий, начавшееся с освобождения кремлевских врачей и продолженное после ареста Берии и других. Как бы горько ни было многим людям принять жестокое осуждение Сталина, для них доклад отвечал представлениям о торжестве правды над неправдой, добра над злом. В своих воспоминаниях будущий Председатель Совета Министров СССР НА. Рыжков писал: «В 56-м году состоялся XX съезд, и я впервые душой услышал партию. И голос ее прозвучал так громко, так честно, с такой болью и откровенностью, что я не счел для себя возможным оставаться по-прежнему сам по себе. В декабре 56-го года меня приняли в КПСС». Можно поверить и словам Рыжкова, утверждавшего, что он был не один с такими настроениями и «достаточно велик был "призыв XX съезда"».
Скорее всего, слова Хрущева вызывали доверие и потому, что в то время у многих вызывали поддержку его «простые» решения. Многие порядки, вызванные чрезвычайной обстановкой перед войной, во время войны и сохранявшиеся вплоть до середины 1950-х годов, такие, как, например, ненормированный рабочий день у служащих, фактическая невозможность рабочих и колхозников покинуть место своей работы, уже не представлялись необходимыми в послевоенное время. Многие полезные начинания сдерживались теми, кто привык к рутине и чурался любых перемен. При этом ревнители сложившихся привычек ссылались на высшие государственные интересы и авторитет классиков марксизма-ленинизма, включая Сталина. Поэтому отказ от устаревших порядков, какими бы именами они ни были освящены, представлялся насущным. Казалось, что происходившие перемены развязывают инициативу людей, раскрывают творческие возможности советского народа. В это время на сценах многих драматических театров шли спектакли по пьесе А.Н. Корнейчука «Крылья», одна из героинь которой вернулась из заключения. Спектакль завершался песней, в которой говорилось, как страна «крылья распускает».
Привлекали простота и доступность Хрущева. Позже, давая неоднозначную характеристику Хрущеву, Е. Лигачев вспоминал то время, когда он сам был молодым секретарем Советского райкома в академгородке Новосибирска. Он отмечал, что тогда «народу очень импонировало частое общение руководителя партии Н.С. Хрущева с трудящимися непосредственно в трудовых коллективах, в городах и областях. В целом это была самобытная политическая личность. Он обладал политическим чутьем, мог уловить то главное, о чем думает народ, быстро находил контакт с людьми, мог говорить живо, без написанного, правда, "вразброс"». Хрущев представлялся желанным возмутителем догматического спокойствия, под покровом которого таился застой мысли и действия. Первые годы пребывания Хрущева у власти запомнились Лигачеву как время новаторских начинаний, творческих дерзаний.
Возможно, что такие настроения в значительной степени объяснялись характерным для Лигачева и Рыжкова, а также их сверстников оптимизмом молодости, их нетерпимостью к застойным порядкам, их нежеланием мириться со вздорными запретами спесивого начальства. В.В. Кожинов объяснял особенности массовой психологии советских людей тех лет демографической статистикой. Он замечал: «Необходимо обратить внимание на очень существенную демографическую особенность хрущевского периода… В результате тяжелейших потерь во время войны молодых людей от 15 до 29 лет в 1953 году имелось почти на 40% больше, чем зрелых людей в расцвете сил – в возрасте от 30 до 44-х лет (первых – 55,7 миллиона, вторых – всего 35,6 миллиона)». Преобладание молодежи в стране объясняло особую отзывчивость общества к призывам обновления жизни.
Позже послесъездовский период стали называть «оттепелью» по названию повести Эренбурга, которая была опубликована за два года до XX съезда в мартовском номере журнала «Новый мир» за 1954 год. Дело было не только в том, что название опубликованной тогда книги оказалось созвучно позитивному восприятию съезда как события, положившего конец «замороженному» состоянию советского общества. Повесть решительно разрывала с рядом устойчивых канонов, по которым писались многие советские художественные произведения. В повести не было традиционного для многих послевоенных книг «лакированного» описания жизни. Эренбург обращал внимание на дефицит продовольственных товаров в провинциальных городках и заводских поселках, убогость городского жилья, трудности деревенской жизни. Писатель высмеивал и «лакировщиков» действительности в образе художника, который получал высокие гонорары за полотна, посвященные «производственной» тематике, в то время как рядом прозябал талантливый живописец, рисовавший лишь пейзажи и свою больную жену. Упоминал Эренбург и о репрессиях 1930-х годов.
В то же время во второй части своей повести, опубликованной в 1955 году, писатель изобразил «позитивные черты» нового времени. Писатель уверял, что люди «стали выпрямляться», чаще и смелее выступать на собраниях. В повести описывалось, что по радио зазвучали песни «французского шансонье» (намек на Ива Монтана), в страну стали приезжать иностранцы, а советские люди стали выезжать в давно полюбившийся Эренбургу Париж. Олицетворением перемен был первый секретарь горкома Демин, который отличался неуемной энергией, постоянно ездил по предприятиям и стройкам, был непосредственным в общении и мог заразительно хохотать в цирке, не заботясь о своем престиже. Ревнители старых традиций жаловались, что «Демин Первого мая выступил с отсебятиной, да еще при всех на трибуне объяснял: "Народ не любит, когда по бумажке…"» Налицо было сходство между первым секретарем горкома и Первым секретарем ЦК КПСС.
Однако главное отличие от многих других советских художественных произведений состояло в том, что в своей повести Эренбург переворачивал традиционную для советской предвоенной и послевоенной литературы схему изображения положительных и отрицательных персонажей. Директор завода Иван Журавлев, фронтовик, геройски сражавшийся под Ржевом, болевший за производство, бесстрашно тушивший пожар на заводе, казалось бы, должен был стать традиционным героем советского романа, но он являлся в повести главным отрицательным персонажем. Его отрицательные черты проявлялись в ограниченности его культурных запросов, невнимании к своей супруге, а также жилищным условиям рабочих его завода. Заботясь о производстве, директор бросил все силы на строительство нового литейного цеха, а не на жилье. В результате во время зимней бури был уничтожен ветхий барак, где жили рабочие. Директор же был с позором снят.