Любовь Алферова
Хрустальная медуза
— Все страдания человеческие происходят от неверных представлений! — воскликнул Александр Николаевич Елизаров, а попросту Шурик, потому что аспирант кафедры рациональных исчислений был очень молод, худ, голубоглаз. Стрелки смоляных усов лишь оттеняли детскую свежесть его смуглого лица и казались на нем чем-то чужеродным. Впрочем, роста Александр Николаевич был завидного, и теперь, стоя в раздумье у окна, чуть не упирался лбом в верхнюю перекладину рамы.
— Каких представлений, Шура? — оторвался от затрепанной рукописи Матвей Простухин, тучный и лохматый, как сенбернар. В университете все считали его туповатым, безобидным малым и непролазным неудачником. Он уже несколько лет безуспешно корпел над диссертацией, зарплаты ради работал лаборантом на факультете биологического конструирования и жил в общежитии аспирантов, деля комнату с Шуриком Елизаровым. Обоим осенью предстояла защита, и поэтому они в разгар лета торчали в опустевшем общежитии. Правда, Александр Николаевич уже отнес готовую диссертацию на перепечатку в машбюро, а копуша Простухин все еще ворошил свою разбухшую, неопрятную рукопись, что-то там перечитывал, вычеркивал, вписывал, клеил бумажные заплатки. Кстати, никто не знал толком, какую тему так усердно вымучивает Матвей и на что он вообще надеется. Его прежний научный руководитель успел скончаться, другие преподаватели не пожелали внедряться в чужую тему, да еще брать обузу в лице незадачливого Простухина, и тот сражался с диссертацией в одиночку.
Зато тема Елизарова вызывала завистливый интерес. Юный аспирант пустился в потрясающе дерзкие научные изыскания и без малого за два года создал математическую теорию, сочленив ее с вечным философским вопросом достижения всеобщего счастья. Называлась его диссертация «Влияние доминантной идеи на действительность в соответствии с рациональным исчислением результата». И теперь Елизаров вслух размышлял о ней, вовлекая в беседу угрюмого Простухина, который исподлобья, молча наблюдал за другом из-под курчавых, будто бы тронутых ржавчиной бровей.
— Да! Все человеческие страдания происходят от неверных представлений о себе, о своих способностях, предназначении и об истинном месте в структуре общества.
Гибкий, стройный Шурик круто повернулся на каблуках, лицо его оказалось в тени, только глаза сверкали родниковой голубизной. Говорил он вдохновенно:
— Век человека короток. Может ли он, пожираемый ничтожными заботами и сиюминутными страстями, хоть сколько-нибудь ясно рассмотреть свое будущее? Нет, лишь смутно и неверно. Он бурно разбрасывается направо и налево, но все это ложная и ненужная трата сил. Минимум полезного результата и черепашья эволюция сознания. Такое движение по жизни обманчиво. Это пляска студенистой медузы в волнах, причем ход диктуют волны!
Елизаров давно уже отступил от окна и кавалерийским манером оседлал тумбочку, в возбуждении сбросив с нее на кровать книги и тетради. Говоря, он то резко взмахивал, то плавно поводил руками, словно дирижировал собственной речью, как многоголосым хором. При этом было заметно, что у него рубашка под мышками потемнела от пота. Жара в самом деле стояла немилосердная. Даже окна отворить было невозможно, потому что зной, густой, как столярный клей, сразу наполнял комнату. Одно спасение изредка распахнуть дверь в полутемный коридор, откуда едва уловимо веяло воспоминаниями о зимних неполадках в отопительной системе. Простухин в отличие от Елизарова переносил жару невозмутимо. Он был облачен в свой единственный костюм, измятый и потрепанный, как и рукопись его диссертации. Распахнутый воротничок сатиновой сорочки тоже почему-то напоминал бумажную вклейку на густо исписанной странице.
Безмолвие соседа только пуще распаляло Александра Николаевича. Надо сказать, он обладал весьма эмоциональным воображением. Оно, конечно, помогало ему чувственно постичь множество явлений жизни, но оно же и мешало подчас их понять. Обилие ощущений было как непроходимая чащоба на пути к точным формулировкам, и Александр Николаевич прорубался сквозь заросли своих эмоций с известным трудом. Его нынешнее волнение объяснялось перевоплощениями, которые он поминутно переживал. Например, говоря о медузах, он так живо представил рыхлый, склизкий ком, колышимый водой, будто бы сам был этим жалким, слепым организмом в стихиях жизни. К тому же его одолевала досада на текучую, неустойчивую мысль и легкая злость на Простухина, который слушал его с туповатым любопытством, но явно не понимал, к чему он клонит, хотя распрямил свою покатую медвежью спину и ворочал головой туда-сюда, следя за Шуриком, который теперь нервно вышагивал по комнате.
— Мне больно и противно смотреть на людей, погрязших в ненужностях. Мы все в один голос восклицаем, что жизнь, имеющая цель и смысл — счастливая жизнь! А ведь эту цель легко рассчитать математически, исходя из чего разработать код решительно для каждого. И она будет осуществляться в рамках стержневой или, как я ее называю, доминантной идеи. Возникнет новая, математически обоснованная, качественно усовершенствованная модель человеческого сознания. Рациональное исчисление — вот стимул движения к совершенству каждого индивида. Его существование обретает программную направленность. Небывалые темпы нравственной эволюции. Разве не об этом всю историю мечтали величайшие умы мира! А я рассчитал вектор прогресса, Елизаров загадочно смолк, чтобы хоть паузой заинтриговать дремотного Матвея. Уловка удалась. Тот покряхтел и как бы нехотя Спросил:
— Ну и что вышло?
— Безукоризненная прямая! — Шурик победоносно смотрел на Простухина и тяжело дышал.
— Стало быть, перфокарта, сызмальства вложенная в башку, как в кибернетический ящик, осчастливит каждого в отдельности и всех нас вместе взятых? — по-своему понял теорию Мотя.
— Ну зачем же опошлять? — с благодушным высокомерием заметил Шурик. Миллиарды вариаций и свобода выбора сохраняются. Что еще нужно?
Нет, Простухин все-таки оказался неблагодарной аудиторией. По-прежнему по лицу его нельзя было догадаться, согласен ли он со своим красноречивым другом. Но, по крайней мере, он зашевелился, выбрался из-за стола, сказал:
— В угловое кафе вчера цыплят привезли свеженьких. Наверное, и сегодня еще торгуют. Ты ведь не завтракал? Пойдем, съедим по цыпленочку, похрустим косточками. Хорошее слово — хруст. Хруст — Прокруст. Слыхал про Прокруста?
— Слыхал. Ну и что? — обиделся Шурик.
— Ничего. Мифология… Так идем, что-ли, завтракать?
Цыплята действительно были нежными, чудно изжаренными. К тому же темные, штапельные шторы кафе хорошо затеняли маленький зал, сохраняя прохладу. Под потолком беззвучно летали лопасти вентилятора. За стойкой, на фоне экзотических сосудов с вином, скучала юная глазастая буфетчица.
Друзья запивали мясо кисленьким ледяным вином и блаженствовали. Когда унялся первый голод, а на блюде, предсказуя новое наслаждение, еще возлежали две поджаристые цыплячьи тушки, чуть сомлевший Александр Николаевич обратился к Простухину, который ел так же задумчиво и медленно, как работал.
— Ответь ты мне, наконец, прав ли я?
— Ты ведь не сомневаешься, что прав. Иначе не настрочил бы двести страниц диссертации, да сотню таблиц в придачу.
— Мотя, ты не глуп, и мне хочется знать твое мнение.
— Откуда ты знаешь, глуп я или нет. Я биолог-недоучка. Лаборант. И ничего не смыслю в математической моралистике. Мое дело — препараты готовить и пробирки мыть… Доминанту, которую ты то и дело упоминал, я понимаю с точки зрения физиологии. Это всего лишь очаг возбуждения в центральной нервной системе, восприимчивый ко всем внешним раздражителям, но тормозящий деятельность других нервных центров.