А ближе к вечеру ударил настоящий ливень. Не придется нам нынче работать, думал я: АВМ не имел навеса, и под дождем на нем не работали, поскольку мокрая мука быстро загнивала в мешках. Но к приезду грузовика дождь прекратился. Когда мы приехали к агрегату, уже светило солнце и дядя Федя, матерясь, разжигал давно остывшую форсунку. У первой смены был такой довольный вид, будто они весь день спали на куче мешков под бункером: скорее всего, это соответствовало действительности. На площадке высилась гора непереработанной травы. Сильно мокрая, она уже начала «гореть»: зеленая масса дымилась и обжигала ноги через сапоги. Мы принялись за работу напряженно и споро. Аркашка не отлынивал, но так ругался каждую минуту, что без него дело пошло бы, наверное, быстрее.
— Слышьте, мужики, — сдвинув набок кепку, виновато сказал дядя Федя, когда мы трое — Славка, Володя и я — отдыхали на подножке автобуса. — Придется вам сегодня чуть подольше поработать, а то трава за ночь перегорит вся к такой-то матери. Вы как насчет этого, а?
Мы со Славкой промолчали, а Володя ответил за всех:
— Надо, так надо.
Прекрасное и беспощадное слово «надо». Надо, так надо, и все ясно. И мы пахали, вкалывали, ломили… Какие еще слова годились, чтоб охарактеризовать нашу работу? Как надо, раз было надо… Сырая трава сделалась чертовски тяжелой, и Степан, уже собравшийся уезжать, посоветовал нам включить измельчитель. Как-никак, он стоял на полпути к бункеру. Масса и так была достаточно мелкой — жуткий аппарат ревел практически на холостом ходу, прогоняя через себя травяную кашу. Страшно, как загнанный зверь, иногда захлебываясь сырым вязким месивом — но все-таки без устали кидал в бункер зеленую кашу.
После двухсотого мешка мы сбились со счета. И дали еще, наверное, штук пятьдесят. Шофер приехал, как обычно, в одиннадцать часов, но на площадке оставалась трава, и мы продолжали работать. Аркашка подошел к Володе и хотел сказать, что пора ехать в лагерь — Володя тихо послал его, и он умолк. Мы устали, как сволочи, но не ощущали ничего, словно открыли второе дыхание. Нами овладел злой азарт горячей работы, настоящей битвы. Битвы за траву. За травяную муку. За корм — а значит, за мясо и молоко. За жизнь… И мы вламывали так, будто делали главное, единственное и последнее дело своей жизни.
Шофер терпеливо ждал. Около часу ночи остатки травы ушли из бункера и дядя Федя торжественно завернул кран, прекращая подачу солярки. Агрегат грохотал еще минут пятнадцать. Потом остановились визгливые цепи, замер огромный барабан; падая на басовую ноту, умолк вой дробилки. И на нас обрушилась тишина. Необъятная, хрустальная тишина, пробиваемая лишь тонким стрекотом сверчков. Погас прожектор. И только тут мы почувствовали, как адски, нечеловечески устали. Мы дотащились до грузовика, растолкали мертво спавшего шофера и с трудом перевалились через борт…
Машина ехала сквозь черноту ночи по неровному проселку, гоня перед собой желтое световое пятно. Мы уже не стояли и даже не сидели на корточках — а лежали, прислонясь к ребрам. На ухабах кузов подкидывало и мы бились обо все, что торчало. Но боли не чувствовалось. Не чувствовалось вообще ничего, только свинцовая тяжесть усталости.
Дорога, переезд, деревня, кладбище, паром… В лагере у костра шли танцы. Кто-то радостно закричал, увидев грузовик, кто-то даже выбежал навстречу. Мы ничего не видели кругом себя. С закрытыми глазами вывалились из кузова, приняли на кухне по паре кружек остывшего молока — больше ничего уже не хотелось — и повалились по палаткам. Костер, песни, танцы, ночные разговоры — все это было сегодня не для нас.