С небывалой и незнакомой, острой, пронзительной и пугающей меня ясностью я вдруг понял, что в последний раз иду по этой вечерней дороге. В последний раз погружаюсь ногами в ее мягкую теплую пыль и слышу домашнее бульканье молока в нетяжелой фляге. Но почему в последний?! Наша колхозная поездка не подошла даже к середине. И никто не собирался урезывать норму отпуска молока, и ферма не закрывалась на ремонт… И ничего этого никуда не уйдет. Ферма, молоко, дорога и ежевечерне гаснущее над ней розовое небо и медленно остывающая пыль, и роса, оседающая каплями на траве обочин… Это все останется неизменным, поскольку не может измениться в принципе. А вот меня тут уже не будет. Сейчас я пройду дорогу в последний раз — и больше уже никогда не смогу ощутить ее в себе и себя в ней… Мне стало холодно. К чему, отчего пришло внезапное предчувствие потери… Потери — чего? Дороги, вечерней компании или чего-то большего? Самого себя?
Было жутко в молчании додумывать эту неожиданную и холодную мысль. Я оглянулся на друзей, ища в них поддержки, надеясь с их помощью вырваться из своего черного предчувствия. Но они были далеко, и не со мной, а друг с другом. Болтали о чем-то своем, весело и совсем не замечая меня, шагающего рядом. Тем более, не чувствуя той чудовищной вселенской грусти и тоски предчувствий, что вдруг придавила меня к земле.
Рядом с друзьями, я был один.
Один, совсем один… Один и навсегда.
Мне стало страшно. Одиночество приблизилось к мне и стало более реальным, чем тихий летний вечер и ждущий меня костер… Я пристально взглянул на Катю, внутренне надеясь, что она почувствует, уловит мое состояние, и поможет выйти из него…
А вечерняя дорога казалась по-прежнему мягкой и безмолвной. Небо висело над ней чистым прозрачным сводом. Солнце медленно уходило за остров, глухо шумела река. Все было как обычно. И лишь мое внезапное состояние не укладывалось в этот идиллический покой, и я изо всех сил пытался его стряхнуть, но этого никак не получалось…
— Какая благодать, — вздохнула Катя, наконец обратившись ко мне.
О боже, как благодарен я был в этот момент самому звуку ее голоса, мгновенно рассыпавшего черный купол отчаяния и вернувшего в обычную, мягкую, теплую действительность…
— Благодать… — безмятежно продолжала она. — Никогда еще в колхозе я так не наслаждалась жизнью.
— А что — вдруг предложил Славка. — Это можно будет легко повторить.
Поехали на будущий год опять. В этот же колхоз, в эту же деревню. Подгадаем время, чтоб оказаться той же компанией… ну в смысле, мы… трое? А?
— На будущий год? — задумчиво перепросила Катя.
— Ну да, на будущий. Надо только заранее в парткоме узнать, какая разнарядка и когда начнут посылать. И записаться именно сюда в это же самое время.
— Не знаю… — Катя пожала плечами и как-то полусмущенно, полугрустно улыбнулась. — На будущий год, наверное, я уже окажусь молодой мамой, и забот у меня будет полон рот. И уж точно не до колхоза…
— Так вот, Станислав, — назидательно усмехнулся я, ощутив совершенно недопустимый и необъяснимый, но очень болезненный укол ревности от мысли, что Катя не только замужем, но и еще даже и будет беременна от какого-то мерзавца…
Именно мерзавца — по одной лишь, иррациональной, но веской причине, что он не был мной.
— Вот так, друг мой — никогда не связывайся с семейными женщинами. У них нынче одно, а через год другое, а в самом деле вовсе третье. При этих моих словах Славка и Катя странно переглянулись. Или мне лишь показалось?
— Да, — как-то фальшиво улыбнулся Славка. — Это верно. То ли дело я.
Свободный человек, вольная птица. Хочу — в колхоз поеду, хочу — в горы, а захочу — вообще возьму отпуск за свой счет и махну на Дальний Восток. В экспедицию, кем угодно, хоть разнорабочим… А была б жена — сказала бы: надо культурно отдыхать, и все такое прочее. И даже в колхоз, кстати, тоже одного бы не отпустила.