— Тошно? Это почему же тебе тошно, а? — спрашивает Машина.
— Отстань, говорю!
Машина видит, что Люба чем-то расстроена, перестал приставать к ней со своими советами. «Да, да, у каждого свои заботы, не надо ее сейчас расстраивать», — решил он.
А Любе и на самом деле было не легко. Ведь у ней, помимо этих рисунков, сколько предметов было! Она хваталась то за химию, то за технологию, то за русский язык, то за политграмоту.
— Я, Настя, умру скоро, — говорит она подружке своей.
— Отчего? — испугалась Настя.
— От работы. У меня прямо голова кругом идет, я сроду так не работала над уроками.
— А ты полегче, не очень-то налегай.
— Да, полегче! Нельзя мне полегче, потому что у меня вон их сколько, уроков этих. Я, правда, раньше немножко ленилась, все отводила, вот теперь и приходится гнать. А ежели бы я не запускала раньше уроки, то сейчас мне, хоть какое соревнование будь, торопиться было бы нечего, все у меня было бы хорошо, — призналась Люба.
— Да, это ты зря так запустила все, — вздыхает Настя.
И подружки старались вовсю, сидели за Любиными уроками до полуночи. Настя старалась помочь подруге не только в рисовании, а во всем, где могла.
Машина же, занятый своими делами на заводе, не замечал и не видел ничего: он и не знал, как трудно его дочуркам, родной и приемной.
XIII. На первом месте Машина Прокоп!
И вот прошел первый месяц соревнования, подвели итоги.
И Прокоп Машина пошел гоголем по заводу, по поселку. Ну как же? Его цех, гутенский, на первом месте во всем заводе оказался. А в цеху он, Машина, со своей бригадой, первый. В стенной газете об этом большую статью написали и даже портрет-карикатуру поместили. Нарисовали его в виде паровоза, с трубкой в зубах, ноги колесом, а под рисунком подпись:
Курьерский паровоз № 1 — Прокоп Машина.
А за паровозом на платформах весь гутенский цех. Другие цеха ехали кто на чем: шлифовальный на тройке, гелиоширный на автомобиле, составной на велосипеде. Каждый занял то место, которое заслужил.
«Да, вот оно, дело-то, как показывает», — думает Машина радостно.
— Ну, ребятки, смотрите, так и держись теперь всегда, — говорит Машина мастерам-гутенцам в бригаде своей.
Только теперь, когда наладилась работа в цехе, когда пошло соревнование полным ходом, вспомнил он о своих дочурках, начал шутить с ними.
Но дочурки ходили невеселые, задумчивые, на шутки его почему-то не отвечали.
— Это как же я понимать-то должен, а? — спрашивает Машина.
— А как хочешь, так и понимай, не до тебя нам сейчас, — ответила Люба.
«Нет, нет, тут что-то у них не так, — думает Машина. — Или они поругались, или их обидел кто какую».
А настоящей причины плохого настроения у подружек он не знал да и знать пока не мог. Правда, Люба не раз намеревалась рассказать отцу все, но каждый раз останавливалась: у ней язык не повертывался признаться ему, — стыдно было. Ведь он хорош-то хорош, а обмана и жульничества никому не простит.
У Любы же дела еще хуже стали, чем были. Позавчера она отнесла работу свою, вернее, Настину учителю Василию Ивановичу, и тот был просто поражен.
— Синюкова! Это невероятно! Ты все сделала? Нет, мне просто не верится, что ты одна это сделала. Тебе кто-то помогал, — сказал Василий Иванович, разглядывая рисунки. — Нина Смирнова и половины того не сделала, что ты. Это прямо изумительно!
А Люба стояла ни жива и ни мертва.
— Нет, это я пошутил, — начал успокаивать ее Василий Иванович. — Кому ж тебе помогать? Отец твой и карандаша-то в руки не берет. Он хороший мастер, а рисовальщик никудышный, да ему и не нужно это. Но ты только пойми, Синюкова, как хорошо все это нарисовано! Ты скоро лучше меня начнешь рисовать, — продолжал он восхищаться, любуясь рисунками.
А Любе хоть провалиться сквозь землю, не смотреть в глаза учителю.
— Ну, Синюкова, решено: я отдаю тебе вазу! — кричит Василий Иванович.
— Какую вазу, Василий Иванович? — лепечет Люба, еле живая.
— Хрустальную, какую же еще? Смирновой я дам кувшин, а тебе вазу. С вазой Смирнова не сделает того, что нужно, а ты справишься.
— А что делать с нею нужно? — замирает Люба.
— Расписать, вот что! Я уже говорил, что сейчас у нас большой спрос на расписной хрусталь, так вот ты и распишешь вазу. Я выдам тебе краски, смешивать их на скипидаре будешь, и ты распишешь ее. Первый приз за тобою, я в этом уверен.
— Василий Иванович, отдайте ее Смирновой, — просит Люба. — У меня болит голова, у меня не кончено еще с химией, физикой…
— И слышать не хочу, и слышать не хочу! Твое место в живописи, Синюкова. А с химиком и физиком я поговорю. Они не будут отрывать тебя от того, к чему у тебя способности огромные, — от живописи. Я этот вопрос и на заседании школьного совета поставлю. Нет, вазу расписываешь ты. Дело в том, Синюкова, что до сих пор нет еще ваз, удачно расписанных, а кувшины есть. Кувшины давно уже расписываются, а вазу — о, вазу! — не так-то легко расписать! И главное, нет образцов хороших. Я дам тебе для ознакомления и рисунки старинных ваз, но они для теперешнего потребителя не подходят, они устарели. И вот ты сама придумай сюжет для росписи, от старого ты оттолкнешься только.
— Василий Иванович, я не могу, у меня ничего не выйдет!
— Выйдет, выйдет, я тебе говорю. Ты просто своих сил не знаешь. Ты подумай хорошенько и катай. Я буду помогать тебе, будем вместе работать.
Пол зашатался под ногами у Любы, перед глазами туман, круги, огоньки какие-то, она еле прошептала:
— Ладно, Василий Иванович, я попробую. Но только я одна, без вас…
— Тем лучше, тем лучше! Срок тебе целый месяц, ты вполне справишься, главное — не робей. Неудачно — смывай долой, снова начинай, только не торопись. Ты ведь непоседа ужасная, а живопись терпения требует.
И Василий Иванович выдал Любе краски, флакон скипидару, кисточки специальные и чистую, как вода горного ключа, тонкой отделки вазу.
XIV. Настя опять выручает Любу
— Ну, Настя, вот теперь уж я пропала окончательно, — говорит Люба Насте, придя домой.
— Узнали? Выгнали из школы? — бледнеет Настя.
— Хуже.
— А что? Что?
— Он мне дал вазу для росписи, вот что…
И Люба развернула тонкую папиросную бумагу, в которой была упакована ваза.
Ваза и без всякой росписи была хороша, только любоваться бы на нее. В другой раз Настя и любовалась бы, но теперь…
Теперь и она с ужасом смотрела на вазу, ведь ее нужно расписать! А рисовать на вазе, выпуклой, круглой, совсем не то, что на ровненьком листе бумаги, тут совсем, совсем другое нужно, иной подход.
— Да, Люба, этого и я не умею, — тихо говорит Настя.
— Я так и знала, я отказывалась…
— Но ведь это же стекло, Люба, а не бумага! Притом же скипидар, краски эти, — шепчет Настя, — Как их разводить и смешивать, ума не приложу.
— Это что! Краски-то я знаю, как разводить, этому нас учили. И как на стекле рисовать, знаю, но я не могу. А самое главное, нужно самой придумать, что нарисовать на ней, вот горе-то мое где, Настя! Эти проклятые вазы никто еще удачно не расписывал, образцов хороших нет. Он вот и дал эти картинки, но сказал, что это старые образцы, от них, вишь, оттолкнуться только нужно, а свое придумать. Придумать! Оттолкнуться! Да я бы так оттолкнулась от них, что на кусочки бы их разорвала! Ах, зачем ты рисовала за меня, Настя? Я тебя мучила, а теперь вот и сама мучаюсь. А если бы я и тогда рисовала сама, он никогда бы не дал мне эту противную вазу. Ведь я хуже всех рисовала, — плачет Люба.
А ваза стоит спокойно на столике, точно она тут совсем и ни при чем…
Целую неделю стояла ваза на столике, никто до нее не дотрагивался. Люба сказала, что она снесет вазу к учителю, скажет, что у нее не выходит ничего, пусть он Смирновой ее передает.