Он позволил себе забыть.
— Твоя любовь убила бы меня, как и любовь твоего отца, если б она была такой, какой ты ее вообразил, когда ухаживал за мной, — объяснила Злоба. — Лишь знание истины могло заставить тебя осуждать меня. Лишь посредством этого — по-твоему, отрицательного — чувства ты мог достичь меня физически. Ты должен был знать.
Атон сразу не смог ответить. Она долго ждала — но их встреча произошла слишком рано.
— Смерть и любовь для нас всегда связаны, — сказал он, не глядя на нее. — Смерть иллюзии, любовь к боли. Мне приходилось думать, что ты — воплощение зла, и ты заставляла меня верить в это. Но мое сопротивление оказалось сильнее желания. В конце концов, я оставил тебя.
— Разве, Атон?
Дорога стала круче, но ветер стих. Он помогал ей подниматься, хотя она в этом не нуждалась. Их разговор смолк, когда она, по-видимому, вновь преобразилась, чтобы присоединиться к одинокому шествию его воспоминаний. Теперь она несла рюкзак, а в ее светлых волосах трепетал ветерок. На запястье поблескивал серебряный браслет.
Атон почувствовал дурноту, захотев внезапно узнать, была ли интерлюдия с хорошенькой рабыней, вторая любовь, жалобно надеявшаяся сразиться с первой, — любовь, которая спасла бы его от Хтона, если бы он сумел на нее ответить. Была ли Кокена вообще реальной личностью? Или всего-навсего еще одним плодом его воображения? Терял ли он в самом деле когда-либо верность миньонетке?
«Тема раковины! Была ли ты частью прерванной песни? Была ли моя мечта тщетна даже тогда? Даже тогда…
Ничто не умирает на Идиллии — кроме надежды».
Они находились на вершине холма, заменявшего гору. Атон забыл сомнения. Под нависшими облаками вид был прекрасен, ярок особым цветом ранних сумерек. Раковина, песня — бесполезно понимать…
— Я люблю тебя! — закричал он и откуда-то издали услышал свой голос. — Я люблю тебя… — и вновь его чувство было искренним и сильным.
Волосы Злобы были алыми; они были черными; они извивались от боли, и она упала, как и должна была упасть, жестоко пораженная. Гром взорвал небо, и лес, и поле, и любовь; пошел дождь, заливая все вокруг и марая. И мелодию, что он любил, смыло и всосало в почву.
После Атон катился, кувыркаясь и подскакивая, по склону холма, потрясенный нечаянно нанесенным ударом, хватаясь за песню и находя лишь грязь и выдранную траву. Любовь — запретна. Он никогда не обладал ни одной женщиной ради любви, лишь ради болезненной цели. Всегда песня кромсала любовь — а теперь он был по ту сторону песни; он ее потерял, прервал навсегда… и холодная вода, лившаяся на лицо, затопляла его.
Дождь прекратился — через час или через секунду, а Атон лежал в болоте у подножия холма рядом с вонючим прудом, ежегодно плодившим отвратительных головастиков и смертельную ржу. У другого склона лежало тело — нагое, прелестное, но не мертвое, вовсе не мертвое. С темной поверхности пруда поднималось зеленое свечение, свечение Хтона, отбрасывая скользкие тени и выдавая зловещую рябь у берега.
Атона раздирали подавленные воспоминания, указания на ужас и жуткое убийство. Он был здесь раньше. Он был…
Немертвое тело потянулось, волосы у него были ни светлыми, ни огненными, но чем-то мокрым, неопределенного цвета. Очертания тела были не божественными, а просто женскими. Женщина шла к нему, огибая темный пруд, по узкому берегу.
Атон тоже встал на берегу, не в силах отойти от зловонного края. Нет способа избежать ее, кроме как беспомощно устремиться по этому кошмарному пути, не стараясь понять свой испуг. Он не сподобился даже на это; просто стоял и наблюдал, как она медленно приближается к нему своими маленькими, но тяжелыми шагами. Он наблюдал, как вслед за первым шаг в шаг шествует ее второе тело, а за ним третье: множество отвратительных тел…
Ужас праздновал победу. Он бросился от пруда — проливной дождь стоял стеной, изогнувшись над головой смутным куполом, который ему не пробить. Не вырваться.
Атон взглянул в пруд, и ему показалось, что там не длинные водоросли, а языки. Один — больше и ближе прочих: толстый круглый язык, слепо поднимавшийся в поисках плоти. Вскоре он его почует и устремится к нему.
Атон, поскальзываясь, побежал. Но с противоположной стороны приближалось что-то еще — плотное и горизонтальное, какое-то острие… и выхода не было.
Атон прислонился спиной к ненадежной стене, поднял глаза к круглому куполу вверху и заставил себя думать. Мысли были нечеткие и неясные, рассудок тянулся к пище и, давясь тошнотворностью окружающего, все же что-то переваривал, дабы сохранить утекающие силы и заставить мир застыть хотя бы на мгновение.
«Этот тупик, этот ужас — каким-то образом есть мое собственное создание. Он не может быть реальным в физическом смысле. Лишь в Хтоне такое существует буквально.
Мой разум облачил свое смятение в пугающую аллегорию, как делал и раньше. Он довел мой душевный конфликт до крайности, вынуждая меня или разрешить его, или перестать притворяться нормальным. Я стою на берегу застойного пруда, в нем нет никаких чудовищ и никакой стены вокруг; есть только зарождающаяся ржа и непрерывный ливень. Нет никаких размножившихся фигур, приближающихся ко мне, ни страшного острия с другой стороны пруда; только женщина, которую я люблю, а должен ненавидеть, соблазнительная миньонетка».
Но конфликт, насколько он знал, реален; пора принять решение — чем бы ни были составляющие этого конфликта и что бы это решение ни значило. Он пойман паутиной, сплетенной давным-давно, еще тогда, когда последовал в лес за чуть слышной мелодией и стал ее рабом. За всю жизнь он не мог ни завершить ее, ни избежать. Сам Хтон не решил этой проблемы. Теперь приходится самому созерцать отвратительные альтернативы и принимать на себя тяготы выбора.
Шествующие женщины — это Злоба во всех ее ипостасях: вездесущая, но неспособная принять обычную любовь. Его нормальное чувство было мечом, направленным на миньонетку. Должен ли он сразить ее своей любовью?
Или он должен ждать, когда с другой стороны приблизится ужасное острие: бесстыдная извращенность их связи? Насаженный на него, он стал бы источником постоянной ненависти, миньоном — его самость и цельность были бы похоронены в садизме. Она бы тогда расцвела; ее песня завершилась бы. Но он…
Атон всматривался в зацветшую воду и видел там непрестанное движение, слышал, как вблизи хлюпает гибкий язык. Можно избежать выбора, бросившись в пучину этой воплощенной мерзости. Заразные нити слизи замарали бы его кожу и отпечатали на ней следы зловонной ржи, которую подхватил его отец. Это бы не было милосердно.
Жив ли еще Аврелий? Атон не знал.
Должна найтись какая-то другая альтернатива. Какой-то выход, освобождавший его или, на худой конец, откладывающий выбор. Канал, слив из пруда — какой-то засасывающий сток, ведущий в неведомое, побег, облегчение. Сможет ли он его найти?
Когда Атон осознал потребность в нем, тот существовал: проем в неведомое. Он мог вести к смерти или к еще более мерзкому выбору, чем те, от которых он бежал. Раз сделав шаг, его уже нельзя отменить, как нельзя обратить вспять водопад. Атон медлил.
— Аврелий умер, — произнесла совсем рядом миньонетка. Она почувствовала, что старик скончался, побежденный наконец подлинным болотным чудовищем — ржой. Атон и сам ощутил потерю, снятие чувственных перегородок в полутелепатии, обладание которой раньше не подозревал. Это же чувство наводило на мрачную мысль, что он сам, хотя и непреднамеренно, сыграл определенную роль в смерти отца. Выло ли решение, которое он принял, всеохватывающим? Являлось ли оно ценой его побега?
Призванный теперь неясными обстоятельствами, он сделал шаг, отказываясь уточнять, чему равняется страшная цена. Он пройдет по границе душевного здоровья — ради угасающей надежды, которую та предлагала. Водоворот засосал Атона, его накрыла темная удушающая волна, уносившая его, в конце концов, к…