Выбрать главу

После двух-трех таких упражнений Джим признался, что не понимает, зачем мне вообще нужен курс Creative Writing. Тут бы мне и загордиться. А нифига.

Ну да, они воспринимали поэзию слишком поверхностно. Но они не страдали от этого, вот в чем гвоздь. Сонет Серебряного века может быть круче разболтанного американского верлибра только тогда, когда живешь внутри культа, где кому-то важны детали ритуала. Я и раньше не питал доверия к этому культу, цитируя при случае самые честные строки Бродского: «между прочим, все мы дрочим». Но тут стало ясно, что даже поэтическая формула Бродского не полна. Тема «прочего» не раскрыта. А ведь это оно, прочее, и определяет все то, что между.

У гребаных америкосов имелось сильное «прочее». Вот они и не запаривались с междудрочкой. К этому можно было относиться с каким угодно презрением. Но не видеть этого мог только слепой или депутат Госдумы.

Зрение у меня еще не совсем испортилось, да и депутатом я не был. Хотя и удивился, когда на одном из занятий Джим вытащил приемник и сказал, что сейчас мы прервем наши поэтические упражнения, чтобы заслушать приговор по делу О.Дж. Симпсона.

«Ну и поэты, бля, — фыркнул я. — Ясно, почему они ничего приличного написать не могут. День за днем сидят и слушают новости про какого-то черномазого, который свою жену кокнул».

И тут же вспомнилось: Петергоф, сентябрь 91-го, первая лекция после каникул. Профессор поздравляет всех с началом учебного года и «кстати-о-птичках» спрашивает — не слышал ли кто, чего там за шум в Москве приключился в августе. Я, мол, на даче был, не в курсе.

Аудитория пристыженно молчит. Все гуляли по югам, по зеленым берегам, никто ничего не знает. Наконец отличница с первой парты робко произносит:

— Кажется, там был какой-то… путч?

— А-а, ну-ну… — Препод берет мел, поворачивается спиной к аудитории и улетает в свои идеальные топологические пространства. Там все красиво, как в сонетах.

Ну и какая поэзия круче? Негр-убийца в телике или профессор «не от мира сего» на кафедре? Такая древняя вилка.

Чехов минус Станиславский

Вначале, при знакомстве, они похожи на детей. Я знаю, это впечатление обманчиво, но ничего не могу поделать, когда снова вижу, как они собираются перед репетицией — разболтанная походка и пестрые одежки, эта их вечная помесь спортивного костюма и домашней пижамы. Я даже научился отвечать на их слишком широкие улыбки такой же автоматической гримаской. Вернее, не научился, а незаметно привык. И сам обнаружил это лишь в Питере, где продавщица в булочной вдруг заявила, что я над ней издеваюсь, и то же самое повторилось в винном, хотя в обоих случаях я очень мало говорил, зато улыбался.

К чему я не привык, так это к фразе «Как дела?», которую они бросают по привычке, лишь как приветствие, а я по своей привычке задумываюсь — как же все-таки дела? А они, будто позабыв меня, бегут на сцену и убирают декорации с предыдущей репетиции, в финале которой героиня неожиданно разделась догола, чем вызвала у меня странную неловкость в темноте пустого зала. Не из-за наготы ее, а оттого, как их обманчивая детскость резко переключается на недетское. И тут же, когда ты почти поверил, — обратно: вот она выходит из-за кулис одетая, улыбчивая, закидывает на спину розовый кукольный рюкзачок… Помахала рукой, убежала.

А на сцене уже построено другое помещение, и кто-то спрашивает, как там свет в окно. Кричу в ответ из зала, что оно больше похоже на окно мертвецкой, чем то, что выходило в сад. Они на миг становятся серьезными, очередное переключение: мои советы «настоящего русского» регулярно их озадачивают. Для этого они меня и позвали консультантом на постановку «Трех сестер». Самыми большими достижениями моих консультаций на сегодняшний день стали эскиз самовара (который оказался совсем не чайником, как они полагали) и текст загадочной русской песни про новую веранду, а также аккорды для ее исполнения: «Ой вы сени мои сени», как всякая народная песня, легко легла на «три блатных». А сейчас они, по ассоциации с мертвецкой, вспомнили мой вчерашний комментарий о четном числе роз в букете. Побежали к столу пересчитывать.

— Все правильно, нечет! — кричат радостно, как школьники-хорошисты. И снова с шутками-прибаутками передвигают мебель. И кто-то вертит пистолет на пальце.

Но пауза безделья уже замечена режиссером. Дженнифер, худая и немного сутулая брюнетка в зеленом тренировочном костюме и красной фланелевой рубахе, проносится по сцене, спрыгивает в зал, бежит к пульту где-то за моей спиной… и неожиданно суровым голосом заявляет в микрофон «Okay. One minute».

Детский сад опять исчезает. Последний взрыв смеха и шепот из-за кулисы затухают одновременно с лампами. И как будто совсем другой воздух разливается вместе с тишиной и темнотой…

Зато при появлении актрисы я улыбаюсь первым: припоминаю школьную программу. А заодно и то, что прочитал позже. В последнем томе, как обычно. Письма Чехова, где он рассказывает про свои муки творчества — сижу, мол, на курорте, все замечательно, только нужно написать очередную пьесу о тяжелой русской жизни, не знаю как начать… На этом материале Голливуд мог бы сделать отличную и, главное, совершенно реалистичную комедию. Без всякого заламывания рук и вырубки садов, без самоубийств и прочего депресняка.

Когда-нибудь я расскажу об этой идее Дженнифер. Но не сегодня. Ролей на переправе не меняют. Сегодня я должен сыграть «настоящего русского» до конца. Тем более что я так вжился в роль: они уже косятся на меня с ужасом.

— Послушай, Алекс, я знаю о системе Станиславского! — Дженнифер нервно дергает ключ зажигания, газует, и мы отъезжаем от Creative Art Centre. — Нас всему этому учили не один год! Но это же не значит тупо копировать других людей!

— Ну Джен, ты же сама просила сообщать мое мнение, особенно по поводу всяких несоответствий. Вот я и сообщаю. Русские офицеры прошлого века не должны размахивать руками, как диджеи с MTV. А барышни не должны орать, будто они на митинге лесбиянок у Белого дома.

— Ты участвовал в митингах лесбиянок? Круто!

— Нет, я участвовал в марше протеста против блокады Кубы. Но когда все дошли до Белого дома, это мистическим образом превратилось в митинг долбаных лесбиянок. У вас в стране такие превращения на каждом шагу. Вот и с нашим Чеховым вы черти-чё вытворяете.

— Понимаешь, мне в общем-то не важно, чтобы все было точь-в-точь как у Чехова… — Она выруливает на шоссе, подрезая здоровенный грузовик. — Главное, чтобы мои актеры выразили себя в этой пьесе. А все остальное… Грубых ошибок нету, и ладно. Самовар у нас как настоящий, песня про веранду есть, число роз нечетное. А уж как руками двигать, как говорить — это работа актеров. Как они сами это понимают. Кстати, ты будешь указан в программке как консультант, на третьей страничке.

— Главное, чтобы на первых двух внизу была фраза «Переверните, пожалуйста, страницу!», — отвечаю я. Я на самом деле видел такие надписи в американских буклетах.

Но она права. У них другая актерская школа. Брюс Уиллис всегда играет Брюса Уиллиса.

На улице вечереет, и холмы по краям дороги постепенно теряют свой насыщенный зеленый тон. Зато становится хорошо видно кладбище на одном из склонов: белые пунктиры могильных камней бегут к вершине холма, точно разметка аэродрома. Среди камней ходит человек. Я не сразу догадываюсь, что это газонокосильщик — очень уж странно выглядит здесь его работа. Хотя, с другой стороны, на этом кладбище нет никаких оградок, одно ровное зеленое поле на всех. Раздолье для газонокосильщика.

Я закрываю глаза и переношусь из машины Дженнифер в нашу электричку, которая стучит по рельсам в районе Обухово. За окном пролетает русское кладбище, похожее на деревню гномов. У каждой могилы — свой заборчик, своя скамейка, свои цветы. Совсем другая картина загробного мира, полная противоположность.