Выбрать главу

— Смотри, господа, ухо востро, а то как бы не попасть на глаза начальству...— предупреждали мы благоразумно друг друга, рассуждая, что товарищи и порядочных людей подчас могут довольно сильно напиваться.

Вот и семинария заблестела перед нашими глазами своими освещенными окнами, которые в наших глазах как будто потеряли немного прежнюю симметрию.

— Пожалуйста, господа, осторожнее,— еще раз предупреждали мы друг друга, входя на парадное крыльцо.

Нас было человек восемь, и все были навеселе порядочно, так что швейцар, стоявший у дверей, несколько подозрительно посмотрел на нашу нетвердую походку. Помню, как мы поднимались в третий этаж, как я держался за перила лестницы, чтобы не упасть, как падали и вставали мои друзья.

— Настоящая пирамида эта проклятая лестница...— плевался Иван, изнемогая под тяжестью собственного тела.

Не помню хорошенько, как мы очутились в номере у Тимофеича, где нашу пьяную кавалькаду со всех сторон окружили семинаристы.

— Начальство шатается по номерам,— предупреждал нас Тимофеич,— смотрите — ухо востро.

— Знаем сами,— улыбались мы.

Через несколько минут благоприятные известия с поля битвы несколько успокоили взволнованное состояние душ пятого номера, и Тимофеич снял со стены свою скрипицу.

— Тимофеич,— докладывал Иван,— вон Смайльс пишет, что для того, чтобы научиться порядочно... заметь, только порядочно, играть на скрипке, необходимо для этого в течение двадцати лет употреблять по шести часов ежедневно.

— Это, может в Англии, а у нас за неимением гербовой пишут на простой...— смеялся Тимофеич, настраивая свой инструмент.

— Русскую, Тимофеич!

— Чувствую, братцы.

— С перехватом, слышишь.

— Не ударим лицом в грязь.

Грянула музыка, полились звуки, какая-то бесшабашная удаль охватила каждого под наплывом этих звуков. Началась пляска. Даже Иван не стерпел и начал изображать русскую, что случалось с ним довольно редко.

— Иван, Смайльс двадцать один год учился плясать-то...— острил кто-то над Иваном.

— Homo sum, hihil humanum mihi alienum est,— выкалывал Иван какое-то коленце.

— Пал Петрович, пирог-то поспел..— кричит Сенька, отворяя двери в пятый номер.— Они, сукины дети, ушли от меня и сапоги спрятали...— ухмылялся Сенька,— а я взял да пимы надел... Ничего не поделаешь... Я им говорю: братцы, возьмите меня с собой, а они мне: куда тебя, дурака, сиди дома... Во как!

Сенька сильно шатался, мы удивлялись, как он дошел до семинарии и поднялся в третий этаж.

— А н-ну, поворотись-ка, сынку...— И Сенька принялся отхватывать русскую, которую плясал мастерски.

Сенька плясал в больших пимах и в шубе, что было тяжело и не пьяному человеку.

— Эх ты, рассукин сын, комаринский мужик...— тяжело приседал Сенька после двух-трех концов русской в квадрате.

Долго продолжалось веселье, я прилег на койку Тимофеича и смотрел кругом осоловевшими глазами.

— Что, Коля, и ты от древа познания добра и зла...— говорил Тимофеич, похлопывая меня по плечу: Я в ответ только махнул рукой.

Не помню, как все разошлись из комнаты, но, проснувшись, я долго не мог сообразить, где я нахожусь. Перед моей койкой стоял круглый стол, около которого сидело несколько семинаристов, между прочим, на моей койке сидел Тимофеич, играя в карты с Ляпустиным, который когда-то во время оно хотел закалить мой ножик и из-за которого мне тогда сильно досталось. Я всегда любовался Тимофеичем, его открытым прямодушным лицом, манерой говорить, держать себя. Но, играя в карты, он воодушевлялся особенно сильно, так что просто хотелось его нарисовать.

— Ходи, ходи...— змеем шипел Тимофеич, язвительно подсмеиваясь над своим партнером.

— Сходил...— раздумывал Ляпустин над своими картами.

— Посмотри, Коля,— обращался Тимофеич ко мне,— как я его, долгополого, посажу на печку... Ха-ха-ха!

— Пиши заблаговременно, Тимофеич, письмо к родителям, чем балясы-то точить понапрасну.— Ляпустин за

словами не лез в карман и всегда отличался особенным добродушным юмором чисто русского пошиба, то есть какого-то крайне безобидного, но подсмеивающегося над всеми.