– Нет, не выходит, – нетерпеливо махал он рукой. – Давайте другую.
– Да что вам нужно? – спрашивали у него. – Ведь не опера.
– Давайте что-нибудь попроще: «Сердце ли бьется». «Ноет ли грудь», – послушно и стройно летело опять над Волгой:
«Пей, тоска пройдет!» – прозвенело уже совсем хорошо, но Алымов опять остался недоволен.
– Давайте, господа, лучше выпьем в самом деле, – сказал он наконец. – Чорт знает, выдохлись, что ли, волжские песни. «Стружок-стружок»… «Сорок два молодца», «В Самаре девицы хороши!» Уж вот можно сказать… Чорт с ними, со всеми сорока двумя и их девицами. Нужна новая жизнь, не правда ли, господа?
По-видимому, он уже успел выпить. Молодежь разошлась вяло и среди взаимного охлаждения, а Алымов вскоре вернулся опять из буфета и стал нервно ходить взад и вперед по палубе.
Два торговца-слушателя продолжали сидеть на том же месте, и один из них остановил проходившего Алымова за полу пальто:
– Барин, Алымов, – сказал он. – Присядь к нам, мы тебя знаем.
– Ну, так что же? – спросил Алымов сердито.
– Ты у нас в Синюхе бывал. Картины писал, песни записывал.
– А ты меня к становому на веревочке представлял?
– Было кому и без нас. Да ты, если умен, так на нас, дураков, не сердись. Не знали тебя.
– Ну, не сержусь, так что же дальше?
– Присядь вот тут. Понравился ты мне: правду насчет песни нонешней говоришь. Сам я, барин, любитель большой, только наша песня, сказать, старинная. Нонче песня под ножку поется…
– Под ножку? – переспросил Алымов.
– Да, ноге под нее плясать хочется. А старинная песня, настоящая, велась протяжно… Заведут-заведут, и-и! слеза шибает. У нас вот, в Синюхе, про разбойницку жену песня поется старинная. Ты слыхал ли?
– Нет, не слыхал.
– Ах, и хороша песня. Кум Елизар, подтянешь, что ли?
– Ну тебя, – угрюмо буркнул кум Елизар.
– Ничего, барин простой, давай подтягивай… Это, стало быть, «Собиралась Машенька за разбойника замуж».
– И никогда так старинные песни не начинаются, – сказал капризно Алымов.
– Ты слушай.
Одноглазый певец хлопнул себя по колену и, слегка запрокинув голову, запел о том,
Одноглазый пел гнусавым фальцетом, Елизар поддерживал баском. Это была известная, значительно опошленная искажениями песня о разбойницкой жене, которую, уже, очевидно, от себя, синюхинцы называли Машенькой. На заре она слышит, как брякнет кольцо, – значит, муж приехал с промысла, привез подарок. Жена развертывает мужнин подарок и падает на него грудью. «Что ты сделал, – стонет она, – вор-разбойник, отца родного убил!» Отвечает вор-разбойник горько плачущей жене: «Как попался в первую встречу, – и отцу я не спущу…»
Боковой свет лампочки освещал мрачные силуэты певцов, с хищными носами, птичьими длинными шеями и торчащими вперед бородами. Лица были темны, носы угреваты, незрячий глаз одного из них отсвечивал порой мертвым блеском. Невольно приходил в голову вопрос: что общего у этих «любителей» с поэзией и тоской песни?
Впрочем, и трудно было на этот раз уловить ее выражение: и тоска и поэзия, по-видимому, совершенно отсутствовали в песне. Но все же было в ней что-то, привлекавшее какое-то жуткое внимание: что-то гнусливое, жалобно скрипучее и дикое. Такие звуки слышатся иногда бог весть откуда в сонном кошмаре. Но все-таки это было так своеобразно, ни на что не похоже и вместе так характерно, что казалось каким-то чудом, сохранившимся отзвуком мрачной и леденящей старины… Не так ли, в самом деле, выли эту песню, под скрип и визг метели, те «настоящие» люди, для которых эта песня была действительностью, а нехитрый мотив – ее непосредственным выражением?
При последних нотах песни Алымов торопливо набрасывал в свой карманный альбом.
– Записал? – спросил певец самодовольно.
– Записал, – сквозь зубы ответил Алымов, но для меня лучи лампочки ясно освещали страницу, на которой резко выделялся эскиз двух фигур.
– Хороша ли песня?
Алымов спрятал альбом в карман и сказал разносчикам как-то капризно:
– Др-рянь ваша песня… Для почину отца убил… И напев, чорт вас знает, волчий какой-то.
Он повел плечами, как будто от озноба, отошел несколько шагов и остановился у перил, глядя на реку…
Я тоже поднялся. Волга потемнела совершенно, и даже вблизи вода угадывалась только по движению валов, глухо шумевших внизу. Впереди одиноко светился кузов «Коршуна», точно светляк, вяло ползающий в огромной чернильнице. В рубке осторожно шуршала цепь, и слышались отрывочные замечания лоцманов, чутко и тревожно пронизывавших глазами ночную тьму. Пассажиры разошлись по каютам, окна, выходившие на галлерейку, гасли одно за другим, официанты подсчитывали сдаваемую буфетчику выручку, общие комнаты опустели. Только один Алымов еще появлялся то здесь, то там, точно беспокойный трутень в засыпающем улье.