Неужели одр тот уготован всем живущим? Тот покров и озаренье. Ужель и я, обронив феникса перо, исторгну дух надменный, сколь неведомо, странно помышлять о том, ибо возраст молодой с ужасом колеблется принять апофеоз, внять тому эпилогу страшно. Так скажите отроку неразумному, сквозь поволоку слез, ныне вопрошаю я, ответьте, почему, для чего сей жизнь земная дана Творцом, если суждено ее пределы бескрайние покинуть, для чего мне трепетное сердце, если остановится оно однажды, исполненное любовью к безответной деве, вот-вот завянут воздыханья и затихнет поэта небожителя духоносная арфа лира, для чего? Мне уготован срок, но неизвестен он, к чему мы призваны – творить добро и восхвалять Всемилостивого Бога, предвосхищенье иного бытия сущего на Небесах – сему лишь верю. Должно быть, да будет так, мы жить должны, столь мудро помышляя, и в старости и в летах довольно скромных о смерти помнить не унывая. Не мы живем, но жизнь нами жива. И если мы в унынии поникнем, то и жизнь уйдет в долину смертной тени. Вернем же миру песнопенье счастья своими кроткими слезами!
Рисунок седьмой. Старая дева смерть
Смерть обыкновенно изображают старой, страшной и жестокой, с косой жнеца она, ибо она жнет не сея, с часами песочными, ибо приходит в срок, и череп вместо лица у смерти в знак судьбы всякой плоти.
Смерть, для меня есть дева, бесстрастием непорочна она, ибо превосходно красива, и приятна ликом, ибо невинна. Провожает в жизнь иную в ту святую райскую долину, где тучи айсбергом воздушным застыли фимиамом, грезами эфирными набухли облачка, где переливы света в отражении зеркальных звезд, бросают искры на храмовые своды капелл стеклянных куполов. Взяв бережно за руку меня, отведет туда, минуя зла моралите, за занавес багровый, за кулисами дол покажет некогда лишь мельком различимый в тишине души. Она Ангел Смерти, и не более того.
Души касанье теплых струй… – поэт диктует вялым языком. И вот, глазницы гаснут, не расширяются зрачки во тьме, не ссужаются при свете, вот легкие более воздух дыханием парным не сотрясают, вот сердце не воспроизводит в жилах кровь и дух ушел, осталось мертвенное тело. Так почему не один я создан? Я верую, тот день благой настанет, и мы воссоединимся наитием любовным вновь, я верую, тот вышний мир пребудет, где неразлучны мы в едином танце эмпирий. Ведь вечность лелеет бесконечность, но ныне мы располагаем лишь скоротечностью земной – убываньем времени и сил, но вера вечна, но вечна наша тайная любовь.
В деснице апостола Петра ключ хранится от райских врат, тот ключ – есть любовь. И вот представ пред золотой преградой, если любим мы всем сердцем Бога и создания прекрасные Его, то отворим тем апостольским ключом, верней своим ключом отворим врата Небес, и взойдем по лестнице небесной, до благодати снизойдем.
Но вот с кончика пера упала капля и растеклась кляксой нефтяной по добрым мыслям светлячкам, также зло вторгается во всё творенье, ибо зло горделиво и немало завистливо оно, потому прельщает мглою и разводы черные оставляет на чистоте душевной. Покуда не высохла она, не въелась безвозвратно, смахну ее платочком сизым, останется еле заметное пятно, видимо на всю оставшуюся жизнь. И впредь, желаю, чтоб лишь слезы белые орошали рукопись мою дождливо.
Смерть, ты дева, посему за прельстительную музу можешь с легкостью сойти, всегда со мною рядом ты, так намекни мне о жизни, о правде, и раскрой скрученные свитки, где смыслы последних дней начертаны безвестными шрифтами. Ты друг мой молчаливый, вовсе не строгий, отнюдь не кичливый. Ты верность мне хранишь всегда, смерть, ты верная подруга сердцу, ты собою напоминаешь мне о жизни, о делах благих, коих я не сотворил, и о суде Спасителя и о Воскресенье, о тех светлых временах, когда ты потеряешь силу, утратишь ангельскую власть, тогда мы сможем побеседовать с тобою всласть. Но ты не ведаешь мой срок, то ведает один лишь Бог. Ты молодишь меня и старишь, вразумляешь, когда я развращаюсь созерцательно и думной порослью юношеских сует злословлю. Однажды нежно приласкаешь, встретив душу грешную мою ради сопровожденья.
Смерть послушай, сколь мудро я сегодня рассуждаю!
“Кротости противоречит гордость, потому учителя имеют две ипостаси. Смиренны те, кто благолепием спокойны и ставят себя ниже всех, заслуги коих и похвалы людские отходят к Богу, а не зиждутся на суетной земле. Горды злоумием те, кто, высоко подняв орлиные носы, похваляются надменно пред учениками, они без скромности спешат себя потешать, на показ свои труды тщеславно выставляя. Так будьте кротки, как голуби, с мудростью змеи всегда нелицемерно поступайте. Вот человек собрата сквернословно обругал, но тот стоически не дрогнул, все выслушал колкие обиды, все вредоносные слова отринул щитом добродетельной души, проклятья молитвою развеял, выслушал и дальше двинулся восвояси. Однажды я в его светелку заглянул и вопросил речью осторожно: “Откуда могло взяться столько терпенья, каким способом достичь столь дивного крепостью смиренья, чтобы обидчику не отвечать, на рыки хулы молчать, на позорящий удар другую щеку подставлять?” На что ответил он – “Дурак он, что взять с него, пустослов и пустомеля”. Какова гордыня! Признал себя он выше всех и обидчика ниже себя поставил. А внешне ведь казался праведником благочестивым, но внутренне оказался весьма нечестивым. Но мне ли судить карающим пером?