— Все, что я рисовал, было совершеннейшей чушью, последнюю картину я уничтожил и беру абсолютно другой курс.
Так продолжалось вплоть до 1965 года. До этого художник пытался открыть свое собственное направление, углубляясь в свободный творческий поиск, не ограничивая его никакими рамками. Выполнил очень интересную картину: юноша играет девушке на скрипке, а вокруг нереальная экзотическая природа. Закончив работу, он не выдержал и по старой привычке разбил ее на треугольники. Была еще картина: каменный дом или какие-то уложенные друг на друга плиты; между ними ниши в коричневых и желтых тонах и сквозные глубокие просветы, в одном из которых, спиной к зрителю, согнувшись, сидела женщина.
Одно время Константин делал даже всевозможные цветовые коллажи. И хотя они были ценны своим стилистическим единством и специалисты отмечали среди них подлинные шедевры, Васильев отказался и от них: все пустил на абажуры или сжег.
А то вдруг он начинал активно писать стихи, сопровождая ими свои новые работы, в основном графические. Подготовил интересную серию книжной графики по произведениям Мусы Джалиля и Фадеева. Рисунки эти выполнил с большой любовью, наклеил их на картон. Они долго были предметом восхищения товарищей и случайных зрителей. Но со временем рисунки погибли.
В период, пока Константин искал новый творческий путь, он больше, чем когда-либо, нуждался в общении. Оно было ему необходимо, чтобы опробовать на зрителе все, что выходило из-под его кисти. Васильев стал приглашать друзей на обсуждение завершенных работ, чего с ним раньше никогда не было. С Кузнецовым, учившимся еще в те годы в Москве, делился замыслами и, как правило, приглашал в каникулы приехать посмотреть картины. Звал, конечно, Шорникова, Пронина, других приятелей и с удовольствием выслушивал их критику.
Тонкий психолог, наделенный глубоким чувством такта, он был очень доброжелателен к своим товарищам. Даже в минуты занятости никогда не показывал, что к нему пришли не вовремя. Его манера держаться представляла собой соединение вежливой внимательности очень образованного, умного человека с чувством собственного достоинства художника, объективно оценивающего свой талант. При этом не было в нем и тени высокомерия или самолюбования. Талантливый собеседник, Константин остро чувствовал истинные духовные устремления и внутренний мир человека, с которым общался.
Несколько замкнутый, но по-настоящему интеллигентный, Юрий Михалкин видел в Константине собеседника, друга, способного понять тончайшие движения его души, души человека со сложной судьбой. Они часами могли говорить о музыке, живописи… Константин быстро улавливал суть рассуждений своего собеседника и живо откликался на них, тут же развивая мысль дальше. Как-то Михалкин признался ему: «Мне больше нравятся не твои картины, а крошечные этюды маслом, которые посвящены всего лишь одному одуванчику с разными травками вокруг, или коре на сосне, освещенной солнцем. В них я вижу то богатство и то единство тона, которое можно встретить только в природе». Константин, как ни странно, согласился с ним, заметив, что он и сам их очень любит. Затем встал, подошел к столу, на котором были разложены многочисленные репродукции, и выбрал среди них одну — Рембрандта «Саския на коленях», больших размеров, очень качественную, с великолепной цветопередачей и со следами старения картины. «Взгляни на эти трещины, пятна, на места, тронутые временем. Один этот кусочек картины можно воспринимать как самостоятельное произведение, словно так и было задумано автором…»
Завороженному Михалкину казалось, что бот сейчас, при нем, совершается некое таинство: словами создавая цветовую феерию, Константин как бы строил, чертил, образовывал цвета и тени. «Не случайно к Косте все тянутся, как на паломничество, — думал Юрий, слушая рассуждения товарища, — колоссальный заряд получаешь от него».
А иной раз друзья приходили к нему просто так, отдохнуть, и он, улавливая их настроение, принимался вдруг цитировать Хлестакова Гоголя или капитана Лебядкина Достоевского, тем самым как бы предлагая друзьям: «Раз вы не можете ничем серьезным себя занять, ну хоть поиграйте, посмейтесь над собой…»
Случалось, веселое настроение переполняло ребят. Появилось у Константина как-то желание написать портрет Кузнецова — этого крепкого кряжистого мужичка — с петухом в руках. Соседский петух, на которого Костя давно и с интересом поглядывал, имел какую-то совершенно необыкновенную раскраску. Ребята попытались отловить его хотя бы на время одного сеанса. Но хозяйка заметила их агрессивные действия, и уже не могло быть и речи о том, чтобы попросить птицу «напрокат».
— Ладно! — тут же перестроился Константин. — Хочешь, я тебя нарисую по пояс обнаженным и с топором в руках?
— Ну давай…
Где-то в сарае они нашли здоровенный старый колун. Первый сеанс длился больше часа. Анатолий мужественно выстоял все это время, не имея возможности даже смахнуть пот с лица, Константин, по своему правилу, не показал другу незавершенную работу. На следующий день был второй сеанс, потом третий. Наконец художник предложил:
— Теперь смотри!
Анатолий увидел свой портрет, но… без топора: Константин изобразил его по грудь.
Отчасти это была шутка. И в то же время напряженная поза Кузнецова отразилась на всем его облике, сыграла свою роль…
Васильев был прекрасным пародистом, тонко чувствующим юмор. Помогала его природная наблюдательность. Клавдия Парменовна передала сыну умение подмечать в людях что-то несоответствующее, нелепое. Константин мог с юмором взглянуть на окружающее как бы со стороны, в то же время не отделяя себя от этой среды. В семье Васильевых любили подмечать смешное в людях и незло вышучивать их. Стоило Константину лишь несколько усилить или поменять акценты, как тут же объект его шуток превращался в комическую фигуру.
Константин мог изобразить кого угодно, при этом очень умело передавая интонацию. Иногда в одной лишь ужимке подмечал существенное в человеке. Его острая наблюдательность находила отражение и в творчестве. Например, чтобы охарактеризовать кого-то из приятелей, он мог, взяв карандаш, за три-четыре секунды несколькими штрихами точно передать его облик. Умение остроумно и тонко подметить в человеке его слабости, дать ему точную, обличающую характеристику очень ценил Константин в своем любимом писателе И. Бунине, полное собрание сочинений которого имел в личной библиотеке. Когда Константин добрался до 9-го тома воспоминаний о писателях, то пришел в неописуемый восторг. Он выучил наизусть чуть ли не все бунинские едкие характеристики знаменитых писателей.
У художника наступил период живописных пародий. На картину, представлявшуюся когда-то значительной, а через какое-то время ничтожной и смешной, рисовал пародию.
Сохранившаяся работа этого трудного переломного этапа в творчестве художника — картина «Вотан». Первым из друзей увидел ее Анатолий Кузнецов. Посмотрев на «Вотана», он расхохотался. Там несомненно изображен был Вотан, но неуловимо присутствовало еще и что-то очень смешное.
— Как ты сумел так нарисовать? — спросил он Константина.
— Да вот, взял в качестве натуры, — ответил тот, — облик одной вредной соседки…
Портрет был с обилием многозначительных подробностей. Художник изобразил, к примеру, на лице некую точку, ставшую как бы смысловым центром картины, что одновременно рождало пародийность, разрушало серьезность темы. Работа была написана маслом.
Другой вариант той же картины Константин выполнил темперой, используя большой арсенал прежних своих формалистических приемов, в частности — разбил изображение на треугольники. Васильев, конечно, прекрасно понимал, что Вотан, идеальный вымышленный герой, никак не укладывается в прокрустово ложе формализма, и на этом противоречии построил картину. В ней, как и в других работах того времени, новый, едва нарождающийся мифологический стиль художника и старый, экспрессионистско-кубический, по-прежнему проникают друг в друга. Но теперь уже они как инородные тела, а сам художник, явно посмеиваясь, смотрит с позиции одного стиля на другой. Этим Васильев как бы подводит черту, полностью разделываясь с прежними своими кумирами, с прежней манерой письма.