Выбрать главу

Софья Андреевна для тогдашнего Толстого оказалась прямо идеальною женою и вполне осуществила в себе те требования, которые Толстой предъявлял к семейной жизни. Красавица, светски-воспитанная (что для тогдашнего Толстого являлось необходимым условием); умелая, домовитая и энергичная хозяйка дома, всегда со связкой ключей на поясе; патриархально-семейственная, всю жизнь свою кладущая в мужа и детей. Чуть не год за годом идут у них дети, и оба они только радуются на это. Между мужем и женою – то тонкое, своеобразное взаимодействие, взаимодействие мужского и женского начал, которое обрисовано в «Войне и мире» в отношениях между Пьером и Наташей. «После семи лет супружества, – рассказывает Толстой, – Пьер чувствовал радостное, твердое сознание того, что он не дурной человек, и чувствовал он это потому, что он видел себя отраженным в своей жене. В себе он чувствовал все хорошее и дурное смешанным и затемнявшим одно другое. Но на жене его отражалось только то, что было истинно-хорошо; все не совсем хорошее было откинуто. И отражение это произошло не путем логической мысли, а другим, таинственным, непосредственным отражением».

Софья Андреевна являлась неутомимою заботницею о Толстом и помощницею в его литературных работах. Она окружила его самым внимательным и нежным уходом, строго, ревниво оберегала его покой и удобства во время работы. Переписывала его черновики, которые он потом черкал и исправлял, а она опять переписывала. Но участие ее в творческой работе Толстого не ограничивалось только такою внешнею помощью. «Вот, Таня, я настоящая писательская жена!» – пишет она в 1874 году своей сестре. Действительно, она была настоящею писательскою женою.

В чем достоинства такой писательской жены, истинной подруги и помощницы в творческой работе мужа-художника? Не просто в том, что она обладает тонким критическим чутьем и эстетическим вкусом, умением понять то, что хотел сказать художник. Дело гораздо сложнее и тоньше. Бессознательным, интуитивным женским своим чутьем она чувствует саму душу художника-мужа, сливается с нею и как бы сама живет душою в этой родной ей душе. Этим бессознательным своим чутьем она безошибочно улавливает в работе своего друга все фальшивое, слабое, неудавшееся. Ей незачем доказывать, обосновывать свое мнение, она, может быть, даже не сумеет этого. Но нужно ли и самому-то художнику доказывать себе, что такое-то место фальшиво или слабо, раз он почувствовал это? Такая подруга-жена художника является живым воплощением его собственной художественной совести. «Это плохо, фальшиво!» – Почему? – «Не знаю, а только плохо, фальшиво!» И такой умственно-неубедительный довод убеждает художника, потому что она высказала только то, что ему говорила его собственная художественная совесть, но что он хотел задушить, заглушить в себе из лени, из нежелания опять и опять перерабатывать неудавшееся место. Сила и слабость такой подруги-жены заключается в том, что она чувствует, что именно может и должен сделать не художник вообще, а именно он, данный художник, Лев Николаевич, потому что с ним созвучна ее душа. Незаменимая помощница и вдохновительница для Толстого, она, наверное, только вредила бы своею помощью и мешала бы, напр., Достоевскому. А умный друг-мужчина, вроде Н. Н. Страхова, своими тонкими критическими замечаниями одинаково был бы полезен и Толстому и Достоевскому. У женщины же дело не в уме, не в ее «малом умственном хозяйстве», которое Толстой ставит очень невысоко, а в могучей и огромной силе иррационального чувствования.

В 1864 году, во время работы над «Войной и миром», Толстой пишет Софье Андреевне: «Ты, глупая, со своими неумственными интересами, мне сказала истинную правду. Все историческое не клеится и идет вяло». В 1878 году он пишет Фету: «Прочтя ваше стихотворение, я сказал жене: «стихотворение Фета прелестно, но одно слово нехорошо». Она кормила и суетилась, но за чаем, успокоившись, взяла читать и тотчас же указала на то слово, которое я считаю нехорошим: «как боги».

Восемнадцать лет этой счастливой семейной жизни были для Толстого временем наиболее продуктивного художественного творчества. За этот период им написаны «Война и мир» и «Анна Каренина», не говоря о многих мелких рассказах. Но колоссальная работа по созданию этих произведений берет только небольшую часть сил Толстого. То и дело он отрывается от этой работы для неудержимо манящей его жизни во всех ее проявлениях. В 1863 году он пишет Фету: «Я живу в мире, столь далеком от литературы, что, получая такое письмо, как ваше, первое чувство мое – удивление. Да кто же такой написал «Казаков» и «Поликушку»? Да и что рассуждать о них?.. Теперь как писать? Я в «юхванстве» опять по уши. У меня пчелы, и овцы, и новый сад, и винокурня». В 1870 году он пишет Фету: «С утра до ночи учусь по-гречески. Я ничего не пишу, а только учусь. Невероятно, и ни на что непохоже. А livre ouvert читаю Ксенофонта. Жду с нетерпением показать кому-нибудь этот фокус. Но как я счастлив, что на меня Бог наслал эту дурь! Я убедился, что из всего истинно-прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал, как все». Не зная до того греческого языка, Толстой изучил его в три месяца. Свой «фокус» он показал в Москве проф. Леонтьеву. Тот не хотел верить в возможности такого быстрого изучения древнего языка и предложил почитать вместе с ним a livre ouvert. В трех случаях между ними произошло разногласие в переводе. После уяснения дела профессор признал мнение Льва Николаевича правильным. Но такой бешеный темп занятий греческим языком совершенно расстроил здоровье Толстого, и ему пришлось ехать в самарские степи лечиться кумысом. Опять всею головою Толстой уходит в школьное дело. Занимается в школе сам, приохочивает к занятиям Софью Андреевну, пишет статьи о народном образовании, подвергает уничтожающей критике существующие методы народного обучения, изобретает свой способ обучения грамоте, устраивает в Москве состязание с Московским Комитетом Грамотности в сравнительных достоинствах своего метода и общепринятого звукового. На ново пишет учебники по всем предметам. «Я до одурения занимаюсь эти дни окончанием арифметики, – сообщает он Страхову. – Вы будете смеяться надо мною, что я взялся не за свое дело, но мне кажется, что арифметика будет лучшее в книге». И тетушке своей, графине А. А. Толстой, он пишет: «Я опять в педагогике, как четырнадцать лет тому назад; пишу роман, но часто не могу оторваться от живых людей для воображаемых». И прибавляет, что о себе ему писать нечего, потому что «счастливые народы не имеют истории».