Вижу бухарестский парк Чисмеджиу не поздним майским утром. Солнце, заметно знойное, уже прихватило листву, и она привяла, точно отяжелев. Кажется, солнце укротило и ветер, загнав его в колючие заросли акации, — он там бездыханно будет лежать до далекого предвечернего часа. Если заявит о себе, то запахом теплого пруда да зацветающей на пруду ряски.
— Доброе утро, маэстро!
Аргези не без труда поднимает глаза, его стило, заметно нарядное, повисло над раскрытой тетрадью.
— Здравствуйте... — Он поправляет очки, выгадывая время, чтобы рассмотреть вас. — Вот пришел сюда и не заметил, как солнце встало над головой...
Ну, разумеется, он пришел сюда в тот ранний час, когда парк еще бережет ночную прохладу. Утро отложилось в его тетради строфой, одной, а то и другой. Не закрывая тетради, он кладет ее на свободное место рядом, точно желая убедить и вас, сколь щедр был для него этот день: строфа, строфа!
— Вы, конечно, полагаете, что я пришел сюда работать? — Он держит тетрадь у самой груди, согнув руку в локте, как имеют обыкновение носить книги учителя, шаг его широк, он ставит ногу с каблука на носок, будто вымеряет шагами землю. — Ничего подобного! Я пришел не за этим! — Он останавливается и не без веселого любопытства принимается смотреть, как, отодвинув большую садовую скамью под тень старой липы, золотоволосый юноша целует свою подружку. — Вот за этим я сюда пришел... — Он смеется, да так азартно, что его круглые очки соскакивают. — Согласитесь, что я нигде этого не увижу, кроме как здесь!.. — Он шарит распростертой ладонью по песку, пытаясь отыскать очки. — Нигде и, пожалуй, никогда... Вы не согласны?.. — Он не без труда водружает очки, смотрит на меня, от улыбки не осталось и следа. — А поэту надо это видеть больше, чем кому-либо... Кстати, и старому поэту. Не согласны? — подмигивает он, не скрывая лукавых глаз.
Он достает носовой платок, большой, в крупную клетку, тщательно отутюженный (судя по тому, с какой осторожностью, чуть торжественной, поэт раскладывает его на розовых стариковских ладонях, он не притрагивался к платку сегодня), медленно подносит платок к глазам и с превеликой тщательностью сушит их. Нет, он не плачет, — если это слезы, то веселые слезы.
Выставочный зал «Даллес» в центре Бухареста. Скромное, но в высшей степени представительное здание. Подобно «Черкул милитар» и, пожалуй, сановной «Капше», место встречи бухарестской элиты. Вернисаж и «Даллес», как удары вечевого колокола, совсем недавно собирали цвет аристократии. Не знаю, какую роль выставочный зал сыграл, пропагандируя румынскую живопись, но он был полезен в ином: здесь бухарестский свет смотрел на себя и себя показывал, а заодно и занимался делом — покупал недвижимость, свергал министров, воцарял нефтяных и лесных магнатов.
Впрочем, есть смысл сделать оговорку: то было прежде, а во времена, о которых идет речь, вернисажи «Даллес» стали в большей мере вернисажами. Бухарестский свет отступил в тень, и отставные военные, маклеры и высокопоставленные чиновники уступили место людям искусства. Среди них и Аргези. Мне всегда казалось, что поэт замкнут, обращен в себя, — по крайней мере, его поэзия была в какой-то мере поэзией уединения. Но вот парадокс: образ жизни поэта не очень-то выказывал это уединение. Поэт был на народе, ему не чужд был шум большого города, редко какая премьера или вернисаж обходились без него. Вот и сейчас — Аргези смотрел полотна Петрашку.
Не полагаете ли вы, что живопись утратила значение, как только потеряла интерес к портрету? — спрашивает Аргези, не скрывая желания обратить разговор к проблеме, которая кажется ему актуальной.
— Вы хотите сказать: как только потеряла интерес к человеку? — стараюсь уточнить я.
— Можно сказать и так: как только потеряла интерес к человеку, — подтвердил Аргези. — Согласитесь: любой поиск в живописи оправдан, если постижение человека, которое явил, например, Рембрандт, не утрачено...
— Это мнение не просто соотнести с нынешней живописью, — оспорил я.
— Вы имеете в виду Петрашку? — спросил он, и его взгляд, откровенно испытующий, объял полотно, перед которым мы сейчас стояли, — броские краски полотна, усиленные светом солнца, которое рвалось из окна, были очень хороши в эту минуту.
— Пожалуй, и Петрашку... — был мой ответ.
— Ну что ж, это стоит сказать и о Петрашку, — заметил он.
— Сказать и посеять сомнение?
— Может быть, и посеять сомнение: оно всегда полезно... — не отверг он.
И еще одна встреча. Это было в первом этаже дворца Катарджи на Каля Виктория, где находилась библиотека АРЛЮСа. Аргези был со своим давним другом Гала Галактионом. Седобородый Галактион — борода лопатой, нет, не той, что роют землю, а той широченной, загребущей, деревянной, которая очень хороша, когда надо на току лопатить зерно, — слушал поэта улыбаясь, спрятав в обильные седины бороды большую руку.