— Нет, тайна есть, и она в вещи обыденной: трельяж... — настоял я. — А коли обыденной, значит, и доступной: вдруг она, эта тайна, которая была у всех на виду, вынырнула и поразила всех своим всемогуществом...
— Но в каждом случае в душевном состоянии героя добывается зерно, которое сокрыто обыденностью нашей жизни, — вдруг осеняет Моравиа.
Мы затихаем на секунду: действительно, он произнес нечто необычное и значительное. Наше молчание бережет только вечер. Он входят в комнату сквозь распахнутое окно, наполняя округлый парус тюля, — ветер налетает вдруг, во внезапности этого налета, да, пожалуй, в невесомости тюля, эффект того, что парус медленно вздувается и будто удерживает в себе струи ветра.
— Да, сокрыто обыденностью вещей, — произносит он, поглядывая, как ветер вздувает белоснежное облако. — Да, сокрыто обыденностью вещей, но в каждом случае есть мысль, а в ней та мера нестандартности, которая делает ее и своеобразной, и по-своему нужной людям...
Уже выйдя на улицу и оглянувшись на дом, в котором живет Моравиа, я не могу себе не сказать: а он недалек от истины... То ценное, что сокрыто в рассказах и что делает «Автомат», «Фетиш», «Трельяж» именно рассказами Моравиа, — в весомости мысли, в оттенках мысли, которые столь богаты и разнообразны, что не могут повториться.
Я видел последний раз Моравиа на съезде писателей — хозяева дали понять ему, что делегатам было бы интересно выступление итальянца на съезде. Мне показалось, что Моравиа озабочен. Все-таки годы делают свое — Моравиа переступил черту семидесятилетия. К смугло-коричневым краскам кожи его лица примешалась едва приметная желтизна, казалось несмываемая, — знак возраста. Волосы Моравиа, которые он с превеликой тщательностью зачесывал назад, освободили лоб — в его открытой и чуть взбугрившейся поверхности мне привиделось упорство мысли. Моравиа показался мне чуть-чуть встревоженным и омраченным, — казалось, он был полонен речью, которую ему предстояло произнести на съезде.
Кто-то сказал ему об этом.
— Если вы думаете, что я скажу что-то новое, то ошибаетесь — повторю то, что говорил прежде и не однажды, — отозвался Моравиа.
Однако что именно хотел сказать итальянец? Из того, что он говорил прежде, было немало такого, что в новых условиях могло прозвучать отнюдь не по-старому.
Так оно, собственно, и получилось.
Весть о выступлении Моравиа стала известна делегатам задолго до того, как Моравиа поднялся на трибуну. Имя итальянца хорошо знают у нас и не в столь профессиональной аудитория, как съезд писателей. Его упоминание вызвало аплодисменты, которые, как мне показалось, заметно воодушевили Моравиа, — эти аплодисменты необходимы были итальянцу. А что сказал на съезде Моравиа? Мне необходимо было усилие, чтобы услышанное сообразовать с моим представлением об итальянце. Совет Моравиа нашим писателям можно было бы принять с благодарностью, но это был не столько совет, сколько наставление, в котором была своя тенденция, что было чуждо Моравиа.
— По-иному я взглянул сегодня на Моравиа, при этом не только я, — сказал мне друг-писатель, как мне известно — давний и верный почитатель итальянца.
Разочарование — нечто такое, что плохо согласуется и с памятью и с сознанием. Совладать с разочарованием, тем более если речь идет о конкретном человеке, всегда нелегко. Имело ли оно место в данном случае? Хотелось бы верить, что до этого дело не дошло. Хотелось бы верить, а это уже хорошо — если можно не доводить до разочарования, не надо доводить.
II
ЩУСЕВ
Трем годам, которые я отдал работе в нашем посольстве в Румынии, сопутствовали встречи и для меня необычные.
Последняя депеша, полученная в посольстве: едет Щусев.
Должен сказать себе: созданное зодчим убеждает — Казанский вокзал, гостиница «Москва», метро «Комсомольская» и, конечно, Мавзолей. Неполный ряд, но и его достаточно, чтобы в сознании возник образ крупного художника, мыслящего масштабно.
Но, может быть, представлению о Щусеве недоставало той частности, которая единственно необходима, чтобы ты зримо увидел человеческий лик зодчего? В штате посольства был архитектор Анатолий Яковлевич Стрижевский. Именно он построил посольское здание в Бухаресте, на шоссе Киселева. Посольский дом в Бухаресте был единственным сооружением такого рода, которое нами было возведено до той поры. Позже архитектор осуществил еще две таких же постройки — в Берлине и Хельсинки.