Знаю, что есть такие, кто считает эренбурговскую вахту в «Красной звезде» героической, но имеющей косвенное отношение к литературе. И мне ведомо, что такое мнение существует, но никогда с ним не соглашусь. Работа Ильи Григорьевича в «Красной звезде» была в самом высоком смысле этого слова писательской, больше того, новаторской, которой наша словесность той суровой годины может гордиться. Когда речь идет об эренбурговской страде в «Красной звезде», нельзя сбрасывать со счетов главного: впечатления, которое оказывали стопятидесяти-двухсотстрочные фельетоны Ильи Григорьевича на сражающуюся Страну Советов. А впечатление это, не ищу других слов, было сильным. Чем это достигалось? Конечно, великим писательским умением — иного объяснения но было и быть не могло. Однако что следует иметь тут в виду, если говорить конкретно? Конечно, солдат, получая «Красную звезду», обращал первый взгляд в правый верхний угол третьей полосы: оп привык видеть эренбурговский двухколонник там. Это был в своем роде условный рефлекс, и он, этот рефлекс, возник по случайно: фельетоны Ильи Григорьевича газета печатала едва ли не в каждом номере, пауза была своеобразным ЧП. Но ежедневные фельетоны требовали соответствующего ритма в работе, и Эренбург с этим ритмом совладал. С той самой минуты, когда редакционный курьер привозил в гостиницу «Москва» пакет с немецкими письмами, начиналась работа, логическое завершение которой должно было произойти через десять — двенадцать часов в редакции. Нет, фельетон еще не писался, но он как бы начинал складываться. Ну, разумеется, череда дел не нарушалась; Илья Григорьевич, как обычно, направлялся в урочный час на Большую Грузинскую в ВОКС и виделся там с английскими издателями, совершал дежурный визит в Совинформбюро, принимал своих постоянных собеседников — посла Уманского и адмирала Исакова, но параллельно шел процесс наиважнейший: он творил фельетон, который вечером предстояло отстукать на машинке в комнате, выходящей единственным окном в «Эрмитаж». Ну фельетоны бывают разные — этот был остросатирический. Нередко стержнем была ассоциативная тема, которая делала вынесенный в центр фельетона документ особо рельефным. Немалое достоинство писателя — подать документ, его препарировать, сопроводить комментарием, в котором лаконизм фразы сочетается с ее иронической направленностью, ее воинственностью, ее эмоциональностью. И еще одно наблюдение: из одного фельетона в другой идут образы фюрера и его сподвижников — эренбурговские характеристики перешли в театр, кино, изобразительное искусство, особенно карикатуру. Как ни многообразна наша литература времен войны, Эренбург и его газетные и фельетоны — особая страница, по-своему яркая.
Прошло три года, а кажется, что минуло десятилетие, — слишком иной показалась мне обстановка, в которой я увидел Илью Григорьевича вновь в сравнении с тем, что было в горячее лето сорок первого на Малой Дмитровке, а потом в цокольном этаже Театра Советской Армии, куда перебазировалась «Красная звезда» осенью сорок первого, а потом в здании «Правды», где оказалась редакция в начале зимы сорок первого — сорок второго...
Итак, была весна сорок пятого, бледная зелень аэродрома «Бавясы» в румынской столице, куда занесли меня смятенные наркоминдельскне тропы еще в сорок четвертом. Аэродром полон народа — из Москвы возвращается Петру Гроза, глава правительства новой Румынии, только что подписавший договор о дружбе.
Море народа полонило аэродром, каким-то чудом оставив свободной сравнительно неширокую полосу поля — самолет должен был притереть свои могучие скаты здесь. Посадка двухмоторной машины была видимой всей массе людей, расположившихся и на в аэродроме, и за его пределами. Поэтому, как только самолет сел и остановились винты, море людей вдруг ожило и хлынуло к самолету, слившись с теми, кто успел сойти с трапа на землю. Я стоял на порядочном расстоянии от места посадки и видел, как толпа подхватила Грозу и его спутников и подняла над головами. Я видел круглую, убеленную сединами голову Грозы, его котелок, который не без труда удерживала рука, его палку с характерным костяным набалдашником, которую сжимала другая рука; я видел добрый десяток других лиц, мне ведомых и неведомых; они имели честь сопровождать Грозу и сейчас едва ли не парили над толпой, удерживаемые десятками, а может быть, и сотнями рук. И в этот момент произошло чудо; мне показалось, что среди этих лиц мелькнуло лицо знакомое... Если быть точным, то, прежде чем увидеть лицо, я рассмотрел шевелюру человека, ну, эту пепельную шевелюру — ее ни с одной не спутаешь, — правда, за эти годы заметно посветлевшую... Эренбург! Что было мочи я устремился к Оренбургу, взяв за ориентир его пепельные волосы, которые, как на волнах, то взмывало над толпой, то скрывало. Потеряв надежду пробиться, я крикнул что было мочи: